«Под пушек гром, под звоны сабель / От Зощенко родился Бабель».
Анонимная эпиграмма середины 1920-х годов нуждается в интерпретации. Ровесники Зощенко и Бабель сегодня кажутся далёкими друг от друга. Первый прославился рассказами и повестями на темы раннесоветского самоцветного быта, известность второму принесли посвящённая походу Будённого на Польшу книга «Конармия» и дореволюционно-еврейские «Одесские рассказы».
Отмеченное автором эпиграммы сходство – не тематическое, а эстетическое. В замечательном разноцветном литературном пейзаже двадцатых годов этих авторов объединила жанровая форма (большинство их современников сочиняли романы и повести, а не рассказы и новеллы) и установка на литературную игру, интерес к самоцветному слову (правда, их сказовые манеры весьма различны).
Бабелевский творческий путь (разговор о Зощенко отложим до его августовского юбилея) парадоксален. В сущности, из отведённых ему историей и судьбой двадцати с небольшим лет он активно присутствовал в литературе лет пять-шесть. В 1921–1924 гг. сложился цикл «Одесские рассказы» (всего 4 текста!), в 1926 г. отдельной книгой были опубликованы разбросанные по газетам и журналам рассказы «Конармии» (34 текста).
Образ бабелевского мира строится на этих двух хронотопах.
Одесские биндюжники и налётчики живут естественной, природной, гиперболически-страстной жизнью, согласно формуле бабелевского современника, в прекрасном и яростном мире, под ослепительным солнцем, которое начинающий Баб-эль (один из псевдонимов писателя. – Ред.) мечтал написать ещё в 1916 году. В «Одесских рассказах» торжествует не этика, а эстетика.
Герои «Конармии» тоже нравственные кентавры. Их объединяет интенсивность внешних проявлений, предельность чувств, страсть – к лошадям, партии, женщине, революции. Участники только что отгремевшей Гражданской войны, они гиперболизированы, укрупнены, даны в далевой эпической перспективе. То ли гоголевские запорожцы, то ли «ахейские мужи» (Мандельштам), отправившиеся в поход на Варшаву за Еленой – мировой революцией.
Повествователь же, «очкастый киндербальзам», будто забрёл в Конармию откуда-то из XIX века. Он родственник толстовского Пьера Безухова (тоже очкастого) или гаршинских героев, которые шли на войну «пострадать вместе с народом», подставлять под пули свою грудь, а не дырявить чужие.
Так же оригинальны, ярко живописны, как будто подсвечены театральными софитами, бабелевские закаты и ночи, луна и звёзды, просто подробности внешнего мира.
«Песня плыла, как дым. И мы двигались навстречу героическому закату. Его кипящие реки стекали по расшитым полотенцам крестьянских полей. Тишина розовела. Земля лежала, как кошачья спина, поросшая мерцающим мехом хлебов» («Путь в Броды»).
«Никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя», – скажет повествователь в новелле «Ги де Мопассан».
Стиль Бабеля, точка, поставленная вовремя, прежде всего поражал современников. Когда же время изменилось, замечательный новеллист совсем иных тематики и опыта скептически заметит: «Я когда-то брал карандаш и вычёркивал из рассказов Бабеля все его красоты, все эти пожары, похожие на воскресение, и смотрел, что же останется. От Бабеля оставалось не много…» (В. Шаламов. «О моих рассказах», 1971).
С конца двадцатых годов Бабель не столько пишет, сколько дописывает и обещает. Его разнообразные замыслы (а единицей бабелевского мышления была книга) остаются то недооформленными (книга о детстве «История моей голубятни»), то едва начатыми (два замечательных рассказа из книги о коллективизации «Великая Криница»), то и вовсе легендарными (роман о ЧК, от которого не осталось никаких следов).
Трагически увлекательна и, в сущности, ещё не написана бабелевская биография, особенно поздние её страницы.
«Он не печатает новых вещей более семи лет. Всё это время живёт на проценты с напечатанного. Искусство его вымогать авансы изумительно, – с удивлением, переходящим в восхищение, записывает в дневнике 1931 года редактор «Нового мира» В. Полонский. – Он в 1927 году, перед отъездом за границу, дал мне даже название рассказа, который пришлёт ровно 15 августа. Я рассказ анонсировал – и его нет по сие время. Под эти рассказы он взял деньги – много тысяч у меня, в «Красной нови», в «Октябре», везде и ещё в разных местах. Ухитрился забрать под рассказы даже в Центросоюзе. Везде должен, многие имеют исполнительные листы, но адрес его неизвестен, он живёт не в Москве, где-то в разъездах, в провинции, под Москвой, имущества у него нет, – он неуловим и неуязвим, как дух. Иногда пришлёт письмо, пообещает прислать на днях рукопись, – и исчезнет, не оставив адреса...»
С голоду он, конечно, не умирал, но, когда судебные исполнители как-то настигли неисправного должника и наложили арест на его имущество, он с гордой иронией написал тому же Полонскому под новый 1931 год из своего подмосковного «укрывища»: «Привлечь меня к суду – это значит подарить мне деньги. Я вызываю всех писателей СССР на «конкурс бедности» со мной, у которого не только что квартиры нет, но даже и самого паршивенького стола. Я сочиняю на верстаке (в самом буквальном смысле слова) моего хозяина Ивана Карповича, деревенского сапожника. Носильное же платье моё и бельё, даже по Сухаревской оценке, не превышают ста – может, двухсот рублей. C’est tout. <Это всё>».
Общественное положение и взгляды Бабеля в тридцатые годы так же странны и непонятны, как его писательское молчание. Он живёт по каким-то другим законам: то ли ведёт свою мало кому понятную игру с огнём, то ли просто не понимает, как стремительно меняется окружающая жизнь.
Познакомившись с молодой девушкой-строителем, будущей женой, он с радостью отметил, что за целый день она ни разу не спросила «довольно известного писателя» о творческих планах. На этот привычный журналистский вопрос он однажды ответил так: «Хочу купить козу».
Разговорам о литературе он предпочитал беседы о лошадях. Собирался писать «Лошадиный роман». Просил присылать ему в Париж программки московских бегов. Подолгу жил в подмосковном Молоденово, поблизости от конного завода (там и стоял верстак сапожника Ивана Карповича).
Вообще, его отношение к братьям-писателям было смесью иронии и отчуждения. Когда в Переделкино начали возводить писательский городок со всеми удобствами для избранных и приближённых, он согласился поселиться там только после того, как узнал, что дачи стоят далеко друг от друга и не нужно будет ходить в гости к соседям.
Однако круг бабелевских знакомств не ограничивался прежними школьными друзьями, издательскими работниками и жокеями. Этот сочиняющий на верстаке голодранец дружил с командармом советских писателей Максимом Горьким, постоянно защищавшим его от нападок бывшего командарма Первой конной Семёна Будённого. По СССР он не только «бродяжил», но и передвигался в «международных вагонах».
В Донбассе он встречает Новый год с секретарём Горловского райкома ВКП(б) В. Фурером. В Кабардино-Балкарии охотится с партийным вождём Беталом Калмыковым и даже собирается писать о нём книгу. В Москве и вовсе появляется в доме всесильного «железного» наркома внутренних дел Ежова.
Время от времени его собеседниками оказываются не только вторые, но и первые люди советского государства. «Очень забавно рассказывал о своих приключениях в Кисловодске, где его поместили вместе с Рыковым, Каменевым, Зиновьевым и Троцким», – делает дневниковую запись (к сожалению, без подробностей) К. Чуковский (13 апреля 1925 г.). Указанные персоны в середине двадцатых годов ещё были в силе и в роли наследников Ленина определяли политический курс.
В тридцатые у Горького Бабелю пришлось познакомиться и с новым наследником. Существует – не очень достоверный – рассказ-слух об адресованной автору «Конармии» просьбе вождя: создать роман о нём, Сталине. Бабель будто бы обещал подумать.
Избежав пика большого террора, он был арестован в так и не обжитом переделкинском писательском доме 15 мая 1939 года. «Не дали закончить», –произнёс он во время обыска, когда рукописи складывали в папки. Эти пятнадцать папок, а также «18 шт. записных книжек и блокнотов с записями» исчезли навсегда.
Отрицая всё на первых допросах, Бабель позднее «признался» во всём: шпионаже в пользу Франции и Австрии, связях с троцкистами, руководстве писательской антисоветской организацией, фабрикации «гнусного оружия» в виде «анекдотов, клеветы, слуха, сплетен», подготовке покушения на Сталина. Попытка опровергнуть эти выбитые показания на судебном заседании 26 января 1940 года, естественно, была обречена.
На подготовленном Берией списке из 346 человек ещё десять дней назад было поставлено короткое и размашистое сталинское «за». Фамилия Бабеля – на той же первой странице под двенадцатым номером. Далее в демократическом алфавитном порядке идут предшественник Берии, недавний всесильный владелец «ежовых рукавиц» Николай Иванович Ежов (№ 94) и многие его сотрудники, арестованный ещё в тридцать седьмом бабелевский друг и покровитель Бетал Эдыкович Калмыков (№ 123), журналист Михаил Ефимович Кольцов (№ 137), почему-то поименованный и фамилией жены режиссёр Всеволод Эмильевич Мейерхольд-Райх (№ 184).
Следующей ночью приговор был приведён в исполнение.
Точная дата бабелевской смерти стала известна лишь через сорок восемь лет.
Серьёзное научно подготовленное собрание его сочинений отсутствует и сегодня.