* * *
Накануне ввысь летело
человека существо,
постигая между делом
с человечеством родство.
Никого не удивило,
что прохожий полетел –
каждый сам себе хозяин,
каждый шёл, куда хотел.
А прохожий, пролетая
над осеннею Москвой,
думал: я ещё не умер,
но уже и не живой.
Вспоминал, как мало сделал,
жить совсем ещё не начал,
если был бы поумнее –
всю судьбу переиначил,
только надо ли иначе –
если с чистого листа
как её не перепишешь,
снова будет непроста.
Никуда не торопился
и в пальто своём летел.
Вспоминал, грустил, смеялся.
И летел, куда хотел.
Лицей
Малые запруды, большие каскады, ручьи и протоки,
Камероновы галереи воспарили, розы надули щёки,
в растреллиевском гроте Аполлон изучает
забытые ноты.
День между тем растягивается в поэтические длинноты:
утром ходят по парку садовники с лейками,
царскосельские нежные нимфы прогуливаются,
а вечером в лицейских келейках
свечные огни затепляются
и воскуриваются.
Тёмная дощечка с надписью: «Александр Пушкин» –
простая, ещё не в граните.
Если надо вам в рифмах мыслить, писать, говорить –
в эту дверь и стучите.
Экзамен. Хлопоты поваров, наставников и гувернёров.
Большое чиновничье волнение и морока.
Лицеисты воспарили. Попечители надули щёки.
Развернулись забытые кем-то ноты.
День меж тем исподволь натягивается на житейские длинноты:
карьера, уставы, выходы в свет и на Сенатскую площадь.
Судьба стоит в стойле, как слепая белая лошадь.
Cвеча в узкой келье будет гореть – без срока.
Царское Село в январе
Зачем зимой нам в Царское Село?
Вольер его по-прежнему украшен,
как императорский сервиз,
но в парке – славный заповедник,
где дышится стихами и листвой,
а в зиму – снегом и стихами.
Вот, видишь, лист белеет под ногами,
и рукопись бумаги черновой
легко прочесть у нас над головами.
Свечной закат разжёгся облаками,
нам с неба машут рыжим париком.
Минувшее стоит развёрнутым холстом
с пейзажем – и в подрамнике простом.
Стволы деревьев – армия Гераклов,
их чёрные тела засыпал снег,
укутав до весны в плащи и тоги.
В дощатых домиках озябли недотроги –
у мраморных красавиц стынут ноги,
а плечи – холодней, чем взгляд у сторожей.
Давай бродить по Царскому Селу,
как будто мы живём здесь или жили,
как будто с лицеистами дружили,
или какая-то их дальняя родня
припомнила тебя или меня.
Попав в ларец дворца,
хочу взглянуть на Царское с торца.
И рада без обремененья янтарной комнаты
и блеска хрусталя пойти туда,
где в трещинах ступени,
поблекли краски, и пристрастен гений,
и спрашивает: ну, зачем пришла?..
Рахманинов. Лорелея
Известно, что один из автомобилей Сергея Рахманинова был зелёного цвета. Он владел авто «Loreley» – чтобы развеяться и вдохновиться, разъезжал на нём по Тамбовской губернии у любимой Ивановки. Трагическое разрушение усадьбы в начале грандиозного революционного слома стало одной из причин его вынужденной эмиграции. – Прим. автора.
На зелёной «Лорелее»
он несётся в колее.
Всё быстрее и быстрее
зажигаются во мгле,
осыпая «Лорелею»,
звёзды искр и светлячков.
Не заметив «Лорелеи»,
в красном логове волков
под присмотром пастухов
вдруг погибнут человеки.
Жаждут огненные реки,
выходя из берегов.
По разбитой колее,
на зелёной «Лорелее»
он летит навстречу веку.
С топорами дровосеки
вышли. Приговор суров:
топок много – мало дров!
Всё быстрее и быстрее
разгоняя «Лорелею»,
шепчет:
Боже, сохрани,
вопреки законам века,
в небесах
и на земли!..
* * *
Резким надрезом по глади стекла.
В тонкую плоскость стекла.
Камешком мелким – не всё ли равно?
Было стекло, да порвалось оно,
Ровное, как пустота.
Помню, чертили алмазным кольцом,
Женщины-дети светлели лицом,
Если клеймили стекло
Вензелем (плавный надрез по стеклу),
Вензель впечатывался в пустоту.
И украшал пустоту.
То ли печальный цветаевский взгляд,
Воспоминанье о том,
Как по стеклу вензелями летят
Буквы и имя. И строятся в ряд
Цепью – ведь будет расстрел.
То ли у Рейснер (усмешка у рта)
Имя «Лариса» (усмешка у рта)
Твердой жестокой рукой
Вывелось вензелем – как приговор
Всем, с кем разорван судьбы договор,
Дамой в духах «Убиган».
И закрутилось змеёй по стеклу.
И утвердило его пустоту
Вещью системы «наган».
У Марины Цветаевой – стихотворение с посвящением «С.Э.»: «Писала я на аспидной доске… коньками по льду, и кольцом на стёклах», 1920 года.
У Ларисы Рейснер, по воспоминаниям, было любопытство и тяготение к царским вещам. Когда она была «в служебной командировке» на бывшей романовской яхте «Межень», то узнала, что на одном из оконных стёкол в кают-компании осталось: «Александра». Лариса это зачеркнула и нацарапала алмазным кольцом своё имя. Она любила духи «Houbigant – La Rose France». – Прим. автора.
* * *
О том вечере, где «Антологию современной русской поэзии» мне передал профессор Чжэн Тиу, который перевёл для неё мои стихотворения. 2018 год.
Московский вечер: «Осень, господин Чжэн Тиу!..»
Здесь иероглифы лежат так тихо и беззвучно
на четвероугольниках бумаги,
осмысленно, но всё же хаотично –
чаинками, рассыпанными невзначай
за дружеской беседой возле чашки,
но, впрочем, это говорили
про вид и красоту арабской вязи.
Верней и проще было бы сказать,
что здесь синица прыгала, бежала
по чистому, как снег, листу бумаги.
Сначала пробежала до конца,
где оглавление и маленькая точка.
Потом вернулась и опять бежала –
зачем, куда? Чтоб лапки
поразмять.
И отпечатки чёрных лап синицы,
и чайную закономерность вязи,
и бисер букв другого языка –
мне не понять, как именно сложились
в такие сочетания штрихов
мои слова, написанные в парке,
когда дул ветер, было очень сыро
и пусто в небе – если б не Луна.
Одно я понимаю, как всегда:
своим стихам я больше не могу
приказывать, и мне повиноваться
они не будут. А я помню их
и знаю – но не на китайском…
Соловей
Себе цену назначил и всё оплатил
своим щёлканьем, цоканьем, свистом,
трелью, дудочкой, цвиг, тра-ля-ля, тру-лю-лю,
соловьём он назначен и должен служить,
даже если не хочет,
артистом менестрелить –
«май дарлинг, ай лав ю фью фью»,
как по нотам – то жарким, то льдистым
соловьиное тело – дрожащий глоток
чистой влаги из летнего сада,
погремушки лесной рокоток-голосок,
дробь и посвист,
финифть и рулада
горло плещет ручьём,
высвист, прочерк, щелчок,
и (зажмурившись) – снова рулада,
погремушки, дробинки –
бьёт по сердцу ток,
оглушил сам себя серенадой
нанизал, словно бусы из крупной росы,
свои посвисты в ряд – и развесил
на высоких ветвях и в шершавых кустах,
и всю ночь был то мрачен, то весел.
Сыну
Он родился в начале зимы,
когда день слишком короток, утро
так похоже на вечер, мелькает
лишь просветом в холодных дверях,
а декабрь снегопадом
отмечен,
скупо белым и чёрным
расцвечен,
как озябший в дороге монах.
А родился бы летом мой мальчик –
был бы лёгонький, как одуванчик,
чиж на ветке в прибрежных кустах,
гибкий, тонкий, как ивовый прутик,
беззаботный,
как солнечный лютик,
но и в зимних рождён временах –
он таким же точь-в-точь остаётся,
как задуман
и так же неймётся
ему в детских своих стременах.