* * *
День, когда я родилась.
День, когда измеряют мой рост,
моё соответствие возрасту –
в общем, расту.
Как хорошо: ещё вся жизнь впереди,
потом – полжизни, потом,
говорят, – «пожинай плоды» –
сиди, сторожи дом.
Потому должны быть указаны верно
знак качества, срок годности и, возможно, –
дата выпуска, так:
второе-седьмой-девяносто первый.
* * *
На «Комсомольской» бородатый мужик
с чёрной виолончелью.
Думает о Ростроповиче и Шопене.
Тени скользят, смычок
пилит деревянную грушу.
Женщина в растрёпанной белой шубе
поправила волосы, уши,
облизала губы,
вытянула телефон, щёлк, щёлк, –
и, благородно покачиваясь,
опустила тыщонку в раскрытый футляр,
студентки с распахнутыми глазами
в холодный гранит врастают
и застывают, как манекены.
У бородатого мужика дома,
наверное, будут пельмени.
Жена купит новые наволочки.
И лапочке дочке яблочки.
* * *
Если бы знать наверняка,
из чего поэзия состоит,
как шьют её так, что у строк нет шва,
а ткань – невесома.
Подносишь к окну её – на просвет –
а она прозрачна, будто и нет,
только рама, в которую вставлена ночь,
и оттуда в меня смотрит бездна.
И страшно, и голос во мне: «отвернись»,
но кажется, если я отвернусь,
то сама исчезну.
* * *
Если бы мир стал размером с мой двор
на проспекте Мира,
вряд ли бы я заметила, что что-либо изменилось.
Вот садовая плитка тянется поперёк лужайки,
полоса света половинит площадку –
дети пищат, соседка рыхлит грядку.
Сижу и думаю: и этого мне бы хватило –
всё как у всех, ни много – ни мало:
дома оранжевые на солнечной стороне,
если лежать на траве и жевать стебель,
открывается отличный вид
на небо.
* * *
Ребёнок, запертый в теле
восьмидесятилетней бабули,
смотрит её глазами на плавающих в бассейне.
– Давай подружимся с ними?
– Они плывут очень быстро,
у них очень крепкие мыщцы,
у них очень белые зубы.
Ребёнок глотает хлорку,
выныривает у борта,
жирное тело не хочет
быть сверкающей рыбой.
Ребёнок внутри старухи
упрямо топнул ногою,
хмурится: «Дура ты!
У меня ещё всё впереди,
отпусти
меня».
* * *
Может быть, ничего и нет.
Даже комнаты, в которой свет
из незашторенного окна.
Ничего нет, кроме меня.
Может, я не по снегу иду,
а по облакам рыхлым бреду,
блестящие вороны на лету
проглатывают хлебный мякиш.
– Страшно, – сама себе говорю, –
слишком уж белизна бела,
слишком заснеженность тяжела
за колеёй.
Может быть, эти глухие места –
мной оживлённая пустота?
И жизнь, оживлённая мной.
И если замёрзну – я ли умру
или – в моей голове голоса
и образы выключатся,
а я просто открою чужие глаза.
* * *
Это мы вчера: разговариваем о смерти.
«Дочка…» – хочу рассказать ей,
что она никогда не останется без меня:
стишки мои, фотографии, старые вещи,
жилплощадь.
Но она точно знает, что всё это бред.
Вот у неё уже и глаза блестят.
Ждёт, что я не совру,
и я говорю:
«Я никогда не умру».