Ася (Эсфирь Гутмановна) Богданова (до замужества – Перняк) родилась 29 декабря 1933 года в посёлке Пены Курской области в семье сельских учителей. Вскоре после её рождения семья переехала в Воронежскую область. Там накануне 1938 года был арестован и в мае 1938 года расстрелян её отец. Мама с Асей и старшей дочкой вернулась в Пены и стала работать учительницей в начальной школе, в которой с 6 лет начала учиться и Ася.
Ей, 8-летней, приходилось в оккупации всерьёз опасаться за свою жизнь и поэтому осознанно и упорно прятаться под спасительным псевдонимом Эльвира. Её отец был евреем-полукровкой, и, выплыви этот факт на поверхность, вполне бы хватило, чтобы Асе погибнуть, как погибли евреи Льгова, Рыльска, Обояни, Нового или Старого Оскола. Староста же обо всём догадывался и шантажировал своей «прозорливостью» мать-учительницу.
За 15 месяцев оккупации Ася насмотрелась не только на немецких, но и на других оккупантов – на венгров, на румын, на казаков-власовцев. Последние – самые страшные: единственные, кто, даже драпая, успевал, напиваясь и матерясь, бросаться на любые юбки в неуёмном пароксизме своего либидо и жажды насилия (забавно, что либидо у суперменов враз сдувалось при приближении или даже виде немецкого мундира).
Венгры (их все упорно называли мадьярами) отличались от немцев покроем формы (но не цветом) и «чем-то неуловимым в общем облике: лёгкая походка, стройные, очень черноволосые и совершенно не похожие на врагов, даже какие-то приветливые». Один из них даже ловил по своему служебному радиоприёмнику последние известия из Москвы.
Румыны отличались как раз цветом формы (этакое рыжеватое хаки) и ещё тем, что «от них надо было запирать двери»: они воровали без зазрения совести и невзирая на любые немецкие запреты, причём воровали всё – птицу, молочные продукты, яйца и другую еду.
Были ещё и «другие» венгры, называть которых мадьярами не поворачивается язык. Это безоружные венгерские евреи, служившие в венгерской армии и носившие такую же форму, но без погон и ремней. Еврейские рабочие батальоны входили в состав 2-й Венгерской армии, воевавшей на Дону: они рыли окопы, занимались разминированием, возили воду от реки, несли денщицкую службу у офицеров. Ася запомнила бригаду «водовозов»: если у них выпадал свободный вечер, они приходили к их соседке и играли на скрипке или в шахматы – отдыхали. Потом они все исчезли...
Ничуть не лучше оккупации был и едва ли не месячный временной зазор между уходом советской власти и приходом немецкой. Собственно, это было «безвластие», или, как определяет сама Богданова, «растащиловка». В её Пенах она продлилась чуть ли не месяц, целиком заполненный разворовыванием взорванного при отступлении сахарного завода. Тащили всё, что могло хоть как-то пригодиться, в первую очередь топливо – доски и каменный уголь, но тащили и патоку, шедшую, впрочем, не на пироги, а на самогон (тоже своего рода топливо для сугрева).
Неотъёмной от оккупации страны была и оккупация жилища, или попросту постой в твоём доме, в твоей квартире, на твоей постели вражеских солдат. Такие «гости дорогие» и при наступлении деликатностью не отличались, а при отступлении – тем паче. Просто при отступлении очевидной становилась и немецкая, такая же почти, как и советская, трагическая подневольность.
Что нисколько не релятивирует немецкую жестокость, немецкую беспощадность и уверенность в своём расовом превосходстве. Немцы казнили легко, без содрогания и трепета, – не столько даже из военных, сколько из «педагогических» целей, в назидание. Так, публично повесили не только коммуниста-подпольщика, но и начальника пекарни, успевшего наворовать чуть ли не в первый же день своего заступления на службу. Воровство в Пенах после этого, кстати, прекратилось (если не считать румын).
Богданова пишет: «Вообще надо сказать, что во всё время оккупации тяжким повседневным гнётом был не страх перед конкретными немцами, а голод, холод и неотступная мысль о том, что каждое мгновение там, на фронте, убивают твоих родных и близких. А у мамы воевали три младших брата и сестра. И ещё постоянное ощущение того, что ты – неполноценный. Вот они – хозяева, люди, а ты – мусор, в лучшем случае – второй сорт».
Несколькими штрихами Э. Богданова напоминает о «последствиях», которые имела или могла иметь оккупация для неё с мамой или для соседей. Так, опасаясь возможных репрессий, они с мамой сожгли подаренную им одним из постояльцев, добряком Герхардом, фотографию. Пишет она и о соседке Гале – «замечательной красавице украинского типа: смуглой, черноглазой, с длинными толстыми чёрными косами». Она хорошо играла на пианино и знала немецкий – и всё это притягивало к ней немецких офицеров: «Из всех местных девушек, так или иначе общавшихся с немцами, потом, после освобождения, Гале досталось больше всех. Её долго таскали по допросам и в конце концов посадили, кажется, на два года».
Незабываем для Аси был и миг освобождения. Для неё, ребёнка, это и был самый настоящий День Победы, тогда как 9 мая – «всего лишь» конец войны!
В 1950 году Ася (Эсфирь, а не Эльвира!) окончила в тех же Пенах десятилетку и уехала учиться в Ленинград. В 1955 году она окончила Ленинградский гидрометеорологический институт и по распределению уехала работать в Свердловскую гидрометеорологическую обсерваторию. Одновременно она поступила в заочную аспирантуру по специальности «Метеорология и климатология». Вернувшись в 1958 году в Ленинград, стала работать в Главной геофизической обсерватории им. А.И. Воейкова – сначала инженером-метеорологом, а потом научным сотрудником и до недавнего времени консультантом. В 1968 году Э.Г. Богданова защитила кандидатскую диссертацию, она автор многочисленных трудов по метеорологии и климатологии.
Как начиналось[1]
Мы жили тогда в Курской области, в селе Пены. Вернее, это было не село, а довольно большой рабочий посёлок с крупным сахарным заводом и машиноремонтными мастерскими, тоже почти заводом. В посёлке была школа-десятилетка и вполне благоустроенное жильё. Посёлок плавно переходил в собственно деревню Пены с хатами-мазанками, часто с земляным полом. На стыке посёлка и деревни стояла ещё одна маленькая школа – сельская, 4-классная. Вот в этой школе учительствовала моя мама. А ещё у меня была старшая сестра Лида. Отца у нас уже не было. Его арестовали 31 декабря 1937 г. Он был родом из Риги, в Гражданскую войну попал в Россию, но в Риге у него остались старшие братья. И арестовали его «за связи», так это тогда называлось.
На самом деле он просто не поладил с начальством в техникуме, где преподавал математику и физику (тогда мы жили в Воронежской области), вот на него и «стукнули». Мама всегда говорила, что точно знает, кто это сделал. Осудили отца, как положено, по 58-й статье на 10 лет без права переписки, потом в документах по реабилитации написали, что он умер от воспаления лёгких в 1943 г. И только теперь выяснилось, что он был расстрелян в мае 1938 г.
Я пишу об отце, хотя на первый взгляд это не относится к оккупации, но, я думаю, если бы не было известно, что отец арестован, мы, может быть, не уцелели бы во время оккупации. Мама у нас была русская, а отец – каких-то смешанных кровей, с явной долей еврейской, в результате чего меня зовут Эсфирь. Мы, конечно, при немцах изо всех сил скрывали моё полное имя, я была Эльвира, но назначенный немцами староста (ужасный был мужик – не местный, грубый и страшный) при обходах говорил маме: «Смотри тут, сиди тихо, а то расскажу, где жиды скрываются!»
Так вот, немцы вошли в наши Пены 1 декабря 1941 года. Мне шёл восьмой год, сестре было 14, а маме 40 лет. Целый месяц до появления немцев у нас было очень страшное время, оно называлось «безвластие» и «растащиловка». Наши войска прошли через село в конце октября. Они стояли в Пенах 3–4 дня, взорвали завод – вернее, всё, что от него осталось после эвакуации. Заводское начальство эвакуировалось вместе с заводом и семьями, а остальное население осталось, то есть женщины, дети и старики. Мужчин я совсем не помню, все были мобилизованы и воевали. Но говорили, что кое-где появляются дезертиры или солдаты, выходящие из окружения, и делают что хотят – власти-то, мол, никакой нет. Это было очень страшно: быть абсолютно беззащитными и бессильными, обречёнными на неизвестность. А ещё надо было что-то есть и чем-то топить печку.
Мы жили очень бедно: зарплата у учительницы сельской школы была очень маленькая, запасов никаких не было. Мама вместе с другими знакомыми женщинами ходила в ближайшие деревни менять какие-то домашние вещи на продукты. Свой огород у нас, правда, был, но это только картошка и овощи, а хлеб? И какие-то жиры или хоть молоко. Хозяйства у нас было – три курицы, жившие в зимние холода вместе с нами, и их тоже надо было чем-то кормить. А квартира у нас была совершенно убогая – две крошечные каморки, где плита – там кухня.
…Немцы вошли в село совсем тихо. Слухи о том, что то в одной, то в другой из ближних деревень их уже видели, ходили недели две. Но боёв нигде не было, бомбёжек и канонады тоже не было слышно. Каждое утро мы выглядывали в окно – уже есть или ещё нет?
И вот 1 декабря 1941 г. Смотрим – ходят. В зеленоватой форме, вооружённые, но вполне тихие и спокойные. Расклеили везде какие-то объявления и ушли в центр посёлка. Там были двухэтажные кирпичные заводские административные здания, их никто не взрывал и не растаскивал, и немцы быстро обустроили в них комендатуру, казармы и всякие другие службы.
В первый же день они свалили памятник Ленину, стоявший в центральном сквере недалеко от заводской проходной. А на третий день в этом же сквере повесили троих мужчин. Ходили слухи, что один из этих троих – начальник истребительного отряда, которого якобы выдали свои же. Второй был назначенный немцами из местных директор (или управляющий?) пекарней, который ухитрился в первые же два дня что-то там украсть. Кто был третий – не помню. После этого все ужасы как-то прекратились.
В развешанных везде объявлениях было написано, чего нельзя делать, и за всякое нарушение полагался расстрел. Какие там были запреты – я уже не помню. Помню только, что надо было сдать все радиоприёмники и даже репродукторы (мы свою мятую чёрную «тарелку» спрятали в сарае в дровах), и ещё что-то про комендантский час. И ещё – никакого, даже самого мелкого воровства, иначе – расстрел. Воровство и вправду прекратилось. И через некоторое время мы даже вообще перестали запирать двери, даже на ночь. Незачем было. Если чего-то надо немцу – ему и замок не помешает, а свои уж точно знали, что или расстреляют, или повесят. Ни одного случая воровства не было, даже с огорода.
Итак, стали мы жить при немецком порядке. Старались особенно на глаза не попадаться и без крайней надобности из дома не выходить. Но контакты всё-таки начали происходить. Сначала все дома обошёл староста вместе с вооружённым солдатом. Про старосту я уже сказала, и его мы испугались больше, чем этого солдата. А потом в некоторые квартиры, где хозяева покультурнее и площадь побольше, стали селиться немецкие, венгерские и даже румынские офицеры. Вот тут и началось общение. Хозяев квартир они не выгоняли, а просто занимали одну из комнат. Обслуживали их собственные денщики, встречавшиеся с хозяевами в основном у плиты. И всё было вполне тихо и мирно. Как-то ни у кого не возникало намерения в чём-либо конфликтовать с оккупантами…
Ася на коленях у мамы – Зои Георгиевны, её сестра Лида и отец – Гутман Маркович с соседским мальчиком, 1935 г.
Украинские пленные
Они появились где-то в конце весны – начале лета. Около полуразрушенного и совершенно ободранного кирпичного здания бывшей сельской поликлиники немцы отгородили на окружающем пустыре колючей проволокой небольшой участок – загон и держали там под открытым небом человек 30–50 (точно не помню) пленных. Говорили, что это украинские красноармейцы, которые сами сдались в плен, переживши дома раскулачивание и польстившись на обещание Гитлера вернуть украинцам землю. Люди смотрели на этих пленных со страхом и жалостью. Их никуда не выпускали, целыми днями они слонялись или сидели в пустом загоне голодные, в драных шинелях и каких-то опорках. Их караулил немецкий часовой с винтовкой. Он отгонял их от изгороди, когда кто-нибудь подходил к ней поближе и пытался просить у прохожих хлеба или картошки (загон был прямо около большой дороги, тянувшейся из улицы в улицу почти через всё село с востока на запад). Женщины из деревни очень их жалели, даже обращались в комендатуру с просьбой принять кого-нибудь «в мужья» (на деревне без мужика очень тяжело), но ничего такого немцы не разрешали. Иногда, правда, отчаянные деревенские ребятишки лет 8–10 подбегали к изгороди и совали что-нибудь из еды, но это было очень опасно. Немец кричал и махал винтовкой, мальчишки убегали, и надо сказать, ни разу никого не изловили. Отобрать еду тоже, конечно, не удавалось, её съедали мгновенно. Продолжалось это, наверное, что-то около месяца, потом их всех куда-то увезли…
Лорелея
...После того как к Е.Н. пришли её родные, немцы там, конечно, не жили, негде было. Но всё-таки время от времени наведывался какой-то офицер, разговаривал о том о сём. Однажды даже выдал какое-то лекарство заболевшему Серёже, и тот очень быстро поправился. Меня тоже как-то вылечил от ангины тот же офицер: мама попросила Е.Н., та попросила офицера, и тот выдал таблетку. Мы не знали, что это за лекарство «от всех болезней». Видимо, это был какой-то антибиотик, мы о них ещё не слышали.
Другой офицер ходил иногда и к нам. Правда, чином он был пониже (очень уж мы были, видимо, убогие) и как-то странно говорил, мама его с трудом понимала, даже при знакомых словах. Потом догадались – он просто был деревенщина и неправильно произносил слова. Мы не сразу поняли, зачем они ходят, но потом решили, что так налаживают «культурные связи» и приглядывают за благонадёжностью.
С нашим «надсмотрщиком» однажды случилась забавная история. Он заметил на столе сестрин учебник немецкого языка для 7-го класса и стал его просматривать. И наткнулся на страницу со стихами Гейне «Лорелея». Там было написано: «Lorelei. Heinrich Heine». Он был очень возмущён! Он сказал: «Это немецкая народная песня! А Гейне – это еврей!» А мама сказала: «Что я могу сказать, это ведь учебник!» Он ушёл в задумчивости. А мы тихо торжествовали…
Освобождение
…Ночь с 25-го на 26-е [февраля] была поначалу довольно тихой, а в 5 часов утра нас разбудил какой-то странный и очень сильный гул, прямо земля дрожала. Это по нашей дороге шла колонна наших танков! Со звёздами! И с нашими солдатами прямо наверху, на броне! Все люди из домов вдоль дороги высыпали на улицу, плакали, смеялись, кричали что-то, солдаты тоже смеялись и махали нам своими тёплыми шапками. И такие они были замечательные, такие весёлые, сильные и надёжные… Это было счастье.
Мне сейчас 75 лет, это было 66 лет назад, но я всё равно не могу сдержать слёз, когда пишу это. Поймите, у всех было чувство, что мы снова стали людьми. Это огромное чувство освобождения было не менее потрясающим, чем испытанное через два года чувство победы. И в победе тогда было важнее не то, что «победа», а то, что войне конец. Ничего хуже войны на свете нет. ¢
[1] Фрагменты из её воспоминаний даются по книге: Оккупированное детство: Воспоминания тех, кто в годы войны ещё не умел писать / Сост.: Н. Поболь, П. Полян; Предисл. П. Поляна. – М.: РОССПЭН, 2010. – 380 с.