Неонон нонконформизма
В сентябре завершилась первая культурная акция неононконформизма – флешмоб «Неонон». Авторы, принимавшие в нём участие, на месяц отказались от своего имени для демонстрации главенства текста, а не регалий и званий. В рамках акции анонимно было опубликовано двадцать два поэтических и прозаических текста. Вашему вниманию предлагается несколько стихотворений, участвовавших в «Неононе».
песнь окраин
мы живём в поэзии владимирского химического завода,челябинского компрессорного завода,
амурского кабельного завода.
мы в финляндских пыльных автобусах
летим по краю русского небосвода,
глядим, как бог, одетый не по погоде,
словно птенец, выпавший из гнезда,
идёт, не спасённый никем,
и ноги его ранит терпкая резеда,
и хлеб прогорклый заканчивается,
а никто не даст,
и крова нет.
мы живём в поэзии оренбургского станкозавода,
липецкого цементного завода,
глотаем его снег.
по радио говорят:
«смерть», «свет».
по радио говорят:
«вот тьма».
эники-беники,
в этом безвоздушье
не оставляй меня, ма,
надолго.
вышивали ноги, руки,
как дошло до сердца – сломалась иголка.
и оно теперь такое некрасивое, стыдное.
хорошо не видно хоть,
хорошо не видно хоть.
там, за сотню световых лет,
за ржавенькими калитками,
мы играем в «лэма»
и таня плачет.
«не будь пойманной, давай сдачу» –
так кричат ей –
«не будь пойманной, давай сдачу».
заканчивается век.
мы живём в поэзии брянского машиностроительного завода,
новосибирского авиационного завода,
нас нет.
голоса только, голоса.
громче пой
о том, как на васильковые поля
опадает роса,
разливается рек бирюза.
не слышно, нас не слышно.
и гляди глазами своими
рязанскими
цвета перезрелой вокзальной вишни,
как нас ищут
ангелы небесные все в цвету.
и найдут.
* * *
вот тебе память – розовый тёплый бинт,
ибо мальчишек заживо здесь убил
ветер. и тиф – жёлтых персиков прелый запах.
страшно молчит ни в чём не повинный Запад.
стелется степь, полыхает солома в ульях,
солнце скользит по нагретым камням аула.
чёрные козы с корнем траву сжевали,
клевера поросль – память моя живая.
хлюпает Терек, да не разбитым носом –
сослепу выйду на ровный привычный голос
телеведущей. делайте что угодно.
этой зимой мне будет четыре года.
я повзрослею рано, но вспомню поздно –
как показали взорванный белый Грозный,
как показали кости сгоревших зданий –
так не успела к жизни прийти в сознанье.
это война – на рынке, на всяком складе –
и никому, никому-то с войной не сладить.
на самолётах едет страдать держава –
я самолётик в тонкой руке держала.
я самолётик правила вниз из окон,
листик тетрадный будет подбит и скомкан.
маме завод с сентября ничего не платит –
рву на бинты я белый подол у платья.
этой зимой мне двадцать четыре года.
падают кубики – я собираю город.
не провожала мужа, отца и сына.
мальчики едут в хрупком белёсом цинке.
* * *
это морис метерлинк с тобой говорит
из девяносто девятого тихо-тихо.
это он выпускает
водолазовых синих птиц
как из клетки вепрей.
и летят они, убаюканные туманом,
тревожные поют гимны.
мимо подъёмных кранов,
многоэтажек, мимо
бензоколонок ветхих,
окон, в которых ветви
яблоней сизокрылых.
яркое солнце свило
гнезда в твоих ресницах.
если и повторится
что-то одно на свете –
пусть это будет марта
русский расхристанный ветер,
русское бесприютное небо,
пусть прорастают вербы
через его утробу,
чтобы в блестящих звёздах,
что мы приколем к платьям,
в звёздах, где все распято,
пятиконечных, алых,
на площади трёх вокзалов
мы отыскались.
отче!
вот наш прозрачный вечер
в челябинске и нижневартовске,
вот наши мамы в фартуках,
братья в свинцовых сюртуках.
вот прорастает мох
на памятниках вождей наших.
что же это за ноша
не легче твоих небес?
наряды для наших невест
сшиты из лозунгов революций.
«мы – не рабы, рабы – не мы» –
несётся по нашим улицам,
проступает на окнах как на иконах.
в снег превращается ленин,
в снег превращается ельцин.
и как колечки на пальцах
врастает в нас наша страна.
мы здесь совсем одни,
с призраками полупустых фабрик.
в их железобетонных ребрах
колотятся механические сердца.
мы сыновья и дочери наших отцов,
застывших на фотографиях августа
девяносто первого.
белыми-белыми
синие стали птицы.
* * *
Здесь перья прорастают из семян,
и ветер белый пух швыряет в окна.
Здесь пёсьих глаз больная поволока.
Любовью воздух кухни осиян,
в которой выкипает молоко,
ржавеет в мойке старый мамин ножик.
И ни одна из нас сбежать не может –
одеты не по городу легко.
Среди пера и подорожника, и мха –
сама себе ненужный гулкий атом.
В больших цветах расшитого халата
и шлёпанцах на худеньких ногах –
так, помню, бабушка стояла у плиты,
дышала дачным золотистым луком
и ничего не думала о внуках,
и на халате не было ей дыр.
И двадцать лет как не было войны.
В районе открывают продуктовый.
И курицей, задушенной и голой,
мы сыты. По пути домой не хнычь,
смотри на здания, и клумбы, и деревья –
мы нанесли на контурную карту.
Над городом горит сталепрокатный,
и на него все крестятся. И верят.
Теперь деревья выросли в столбы,
в бетонные опоры телеграфа,
но на заводе нам всё тот же график,
и по глазам – феноловая пыль.
И бабушка, и мама – все солдаты,
и мира нет заводу моему.
Я родилась в бензиновом дыму
на первый юбилей Олимпиады.
* * *
так выбрасывают тетрадные листья в тишину,
так нанизывают бусины рябины на нить.
в школе говорили – если ты будешь уметь шить,
в школе говорили – если ты будешь уметь петь –
все в порядке, ты принадлежишь миру.
мама в оранжевом платье варенье варит,
косточки из вишни
однажды вырастут в деревья,
которые старше,
которые будут старше
нас всех.
так двухтысячный застаёт врасплох,
так срывает он маки улыбок.
изотрётся в звёздную пыль обувь,
и разбитые до сладкой крови колени
заживут, как только наступит миллениум,
засияют тонкой кожей,
подвластной времени,
но белесой,
для поцелуев сотканной.
за твоими на солнечной стороне окнами
теперь спорят о равнодушии и политике,
резко пахнет керосином и коммуналкой.
всё во мне забери, вымети, словно снег во двор,
ничего не жалко.
станет мир наш от октября фиалковым,
станет мир наш как маленький город в глухой сибири.
и рисунки наши забелят,
оттого, что мы себя позабыли
на параде, в пятом ряду, с пышными бантами,
алыми лентами,
вечерами летними,
прижатыми к ранам ватками.
так виноваты мы,
так виноваты мы!
* * *
Солнце упало с ветвей в залив – спелая алыча.
Круглые камни моей земли здесь обо мне молчат.
Но приходили олень и вепрь, звёзды кололи грудь
и оставались лежать в траве. Чтобы не вышло пуль,
дерево здесь до моих колен выросло – и никак.
Я убежал от холодных стен, не покормив собак,
но прихожу я сюда искать сквозь беспокойный сон,
и с китобойных судов тоска тихо течёт в Гудзон.
Рыба ушла, я сушу гарпун. Время моих семян.
Узкие листики, снежный путь, Баффинова земля.
Духи живут в языке моём, ибо просчитан ритм,
бубен – распахнутый окоём. Что у него внутри?
Заячья шкура, Христова плоть, небо и лес над ним?
Старец, разбивший о камни плот, нарисовал мне нимб
тоненькой щепочкой по грязи, что прорастает в мох.
И рассказал, как любви просил этот убитый бог.
Мы приносили ему треску. Он ничего не ел.
Тонкие линии острых скул, волосы – куний мех.
Я танцевал изо всех из сил – вытерпел мёртвый бог.
Добрые духи моей земли ждали со мной его.
Гроздья калины истлели в прах, семя не уронив.
Солнце в заливе. В моих руках – заяц, Гудзон и нимб.
Рыба ушла – не сыскать концов. Вышла по телу сыпь.
Я вспоминаю его лицо – вылитый младший сын.
Эта зима не прошла добром. В доме случилась корь.
Любит ли этот убитый бог кислое молоко
и оленину? Я всё отдам. Вырежу из груди.
Только, пожалуйста, боже, к нам
больше
не приходи.
* * *
что нам в городе нашем прозрачно-сизом?
здесь старушки глядят цветасто,
словно в две тысячи восьмом не наступал кризис,
словно в девяносто первом не взорвалось
социалистическое счастье,
будто в сентябре не сломала тебя любовь земная,
не такое здесь запоминают.
они помнят только, как у калитки
ты кричала, юбкой вытирала разбитые в кровь коленки,
слива переспелая опадала фиолетовыми планетами,
длилось-длилось и не кончалось лето.
мы связали все верёвочки, прочитали книги,
засушили листья, насмотрелись так друг на друга,
а потом как травы выросли, как тысячелистник,
напоенный тёплым ветром юга.
стали терпкими, робкошагими, неподвижными,
мотыльково-испуганными.
и руками мир холодными, влажными
развязал веревочки, а вязали туго так...
а вязали туго так, а вязали накрепко,
– нате вам!
мёртвым да равнодушненьким.
мы пройдёмся по вашим улицам,
и разрушим всё.
* * *
Полные ветви белого яда, яда –
выстоял парк в жемчугах несъедобных ягод,
в ссохшейся краске ржавых кривых качелей,
в речке, в тонких морщинках её течений.
Вспорот асфальт тополиным корявым корнем –
тихая женщина тут голубей не кормит –
роется в мусоре. Я узнаю по платью –
споротый бисер ранит глухую память.
Я узнаю, но в миру никого не помню,
я жемчуга осторожно держу в ладонях,
память скрывает новая злая зелень –
это брустверы разом ушли под землю.
Пахнет от женщины смертью и острым потом –
ногти срываю о серые камни дота.
Сколько ещё нам опушек, костров и виселиц?
Женщина ходит трухою сгоревших листьев.
Сделайте так, чтобы пахло весной и щами,
чтобы одноклассницы да по углам трещали,
чтобы никто нас делением здесь не мучил,
чтобы в тетради не было красной ручки.
Кто на физре бестревожный и злой, и ловкий?
два девяносто за пирожок в столовке,
рубль за чай – остывающий, слабый, мутный.
В парке глазеем на прилетевших уток.
Женщина в платье – кажется, чья-то мама.
Не жемчуга да в дырявых её карманах –
бусины глаз вскипячённых умерших рыбок.
Что-то случилось. Страшное было, было,
так как блиндаж изошёл и истёк травою.
пахнет земля похоронным тяжёлым воем.
так про войну ничего, ничего не помню.
Волчьего лыка жемчуг в моих ладонях.