Александр Балтин
Родился в Москве, в 1967 году. Впервые опубликовался как поэт в 1996 году в журнале «Литературное обозрение», как прозаик – в 2007 году в журнале «Florida» (США), как литературный критик – в 2016 году, в газете «Литературная Россия».
Член Союза писателей Москвы, автор 85 книг (включая Собрание сочинений в 5-ти томах), и свыше 2000 публикаций в более, чем 150 изданиях России, Украины, Беларуси, Башкортостана, Казахстана, Молдовы, Италии, Польши, Болгарии, Словакии, Чехии, Германии, Франции, Дании, Испании, Израиля, Эстонии, Якутии, Дальнего Востока, Ирана, Канады, США.
Среди других произведения А. Балтина публиковали журналы «Юность», «Москва», «Нева», «Дети Ра», «Наш современник», «Вестник Европы», «Зинзивер», «Русская мысль», «День и ночь», «Литературная учёба», «Север», «Дон», «Крещатик», «Дальний Восток», «Интерпоэзия»; «Литературная газета» «Литературная Россия», «День литературы», «Независимая газета», «Московский комсомолец», «Труд», «Советская Россия», «Завтра», «Правда», альманахи «Истоки», «Предлог», «День поэзии», антология «И мы сохраним тебя русская речь…».
Лауреат многих литературных премий и конкурсов.
Стихи переводились на итальянский, польский и болгарский языки, эссе – на болгарский и фарси.
__________________________________________________________________________________
Ба
Рассказ
Мальчик, скрипя паркетом, спешит к старому отцовскому столу с интересно-пятнистой столешницей, садится за него, и начинает сочинять, буквицы покрывают страницу, и что-то странное расцветает в сознание городского мальчика, вдруг кричащего в другую комнату:
– Ба!
– А?
– А корова ест хлеб?
Бабушка выходит из второй комнаты: крупная, величественная ба.
– Ест. Для неё это, знаешь, лакомство…
– Спасибо, ба…
Он пишет, он ткёт рассказ, уже догадываясь, что без сочинительства не сможет проводить свои дни, не представляя, какими будут они…
С каких лет помнится ба, мамина мама, сопровождавшую всю детскую жизнь?
Отдали в детский сад: не сказала мама, что там предстоит остаться, и, обманутый, ударился в отчаянный рёв, а помнится теперь – только пёстрый ковёр, словно бьющий по лицу, и ноги, ноги, преграждающие дорогу назад, вон, из сада, за мамой…
Бабушка сказала: Я буду с ним год ещё сидеть, не надо насиловать садом…
Как мы сидели с тобою, ба – на той нашей, старой коммунальной квартире, где так скрипели полы, и потолки были огромными, и выйти на улицу можно было прямо из окна…
Я играл?
Ты играла со мной?
Механизмы памяти включаются с трёх-четырёх лет – до того: мелькают обрывки, рваная лента летит, пока не обнаруживаешь себя старым, пожилым по крайней мере, сильно растерянным в жизни, в которой ничего не понял…
Бабушка сидит на одной из дачных кроватей: а под Калугой дача, принадлежит дядя и тёте; и ба, обычно бесконечно деятельная, сидит, смотрит в окно, за которым среди ветвей сирени видны фрагменты ветвящейся к воротам дороги.
Ты, играющий с Димкой, двоюродным братом, забегаешь, спрашиваешь: Что ты, ба?
Удивлён, она – словно аурой потусторонней окутана…
– Сижу, Саш, думаю, сколько мне осталось… Десять лет? Мало. Пять? Совсем мало…
Не знал, что ответить, стоял, растерянный…
Каждый вечер – в первый приезд на дачу, где проводил два каникулярным летних месяца, наклонялась над тобой, спрашивала: Удовно тебе, внучек?
Слоилось это «удовно», вспыхивало оттенками счастья: Да, отвечал, ба, очень удобно…
Ба – всегда называл только так.
Она медсестрой работала – большую часть жизни, но на твою уже – наслоилось, как пенсионеркой была, занималась разнопланово хозяйством; а как прошли годы её в эвакуации, с тремя детьми, не представляешь: как не представить бомбёжки, о которых рассказывала, когда выскакивали из поезда, прятались, кто где…
Её муж, твой дед, которого знать не можешь, погиб в первые дни войны, пропал без вести, капитан-пограничник: и часть стояла там, где пришлись первые гитлеровские удары.
Мама – средняя, старший дядя, умерший лет в сорок, младшая – Татьяна, тётя Таня, и как с ними, а Таня и родилась в сорок первом, ба уезжала в эвакуацию?
Она знала, что я постоянно пишу, что кроме желания стать писателем нет никаких, она знала, – и в ученических тетрадях описывая эвакуацию, жизнь там, думала, когда-нибудь мне пригодится…
Едва ли уже, ба…
Сад у неё был – великолепный дачный сад: 25 кустов роз, стенами стоявшие флоксы, шары астр, распускавшиеся под конец лета, когда грусть необходимости возвращаться в Москву, в школу пропитывала последние августовские дни.
Вощёные гладиолусы словно стрелами прокалывали пространство.
Сад – а у Геннадия, мужа Татьяны, – огород: всё росло, наливалось зрелостью, урожаи были!
Ба спорит с Геннадием:
– Ген, спили этот сук, он розе мешает!
– Ма, нельзя – яблоня погибнет.
– Не погибнет, тебе говорю, а роза страдает. Спили…
Он отмахивался.
Все ссоры были дружественны.
Гена на поминках ба, поднялся, сказал, сжимая стакан с водкой: Я с тёщей сорок лет прожил, и… ещё б столько…
Бабушка из Калуги, и вся почти жизнь связана с нею: как девочкой она ходила в гимназию?
Как выглядел тогда город?
Своего отца, моего прадеда, упоминала, определяя его профессию: землеустроитель.
Не знаю, была ли такая, но жизнь ту не представить никак.
Краешками, обрывками помню старый бревенчатый дом, и вот – гроза, бушующая ночью, в магниевых вспышках молний: серебрится икона на шкафу, и мне страшно, страшно…
– Не бойся, маленький. – Уверенно говорит ба.
Я, наверно, перебрался к ней в кровать…
На даче решаем с Димкой запустить детективную игру: слежка за ба с Лидией Александровной, соседкой: она часто ходит к ней на участок, и крадёмся мы, маленькие, дошколята что ли? первоклассники? крадёмся, осторожно прячась за кустами, чтобы не заметили раньше времени, вот, подобрались, видим их, сидящих на скамеечке, и, вслушиваясь с разговор, вдруг выскакиваем из-за кустов, что-то весело крича…
Ба пекла много: торты наполеон и мишку, где цветные коржи прослаивались великолепным, сметанным кремом, морковники, лимонники, творожники, пироги с разнообразной начинкой; готовила на даче много – на всех, пока мы проживали своё одномоментно мелькнувшее детство: такое солнечное, всё в золотистых разводах…
– Ребятки, – кричала ба, заигравшимся, – идите молоко пить…
Это полдник.
Отрываемся от игр, бежим на веранду, где к молоку, покупаемому в соседней деревне, обязательно будет что-то печёное, сладкое, необыкновенно вкусное.
На свадьбу старшему двоюродному – Лёхе – ба напекла двенадцать тортов, а гулялась тут же, на даче, но меня не было: мы с мамой в том месяце гостили у дальних родственников в Болгарии…
Ба рассказывала как-то: Вижу, Саша, краем глаза идёт по дорожке к калитке высокая чёрная старуха, идёт, подходит к калитке нашей, останавливается… словно робея. Я встала, пошла к ней, и она говорит: Нельзя ли, извините, потише. У нас похороны. Я развожу руками: Извините тоже, у нас свадьба… И она, кивнув понимающе, уходит: чёрная, худая…
Меня потрясло: как сближено всё, спутано.
Маму хоронил из морга той больницы, из роддома которой забирал своих жену и сына: и сближены они на обширной территории были – морг и роддом.
Ба, узнав, что увлёкся монетами, собираю их, сделала: прострочила ячейками целлофановый пакет, прорезала их, и мог укладывать туда, сворачивая потом рулоном.
Как-то была у неё в гостях гимназическая подруга, и сидели они, пили чай, и сказала ба: Сейчас. Сейчас идём твои деньги смотреть.
Монеты, ба…
…показывал, развернув рулон.
Сколько всего…
Умерла ли бабушка счастливой?
С сознанием выполненного долга?
Ведь окружена была – детьми, внуками, правнуками, и хоронили с дачи, и гроб несли по дорожке, исхоженной тысячи раз, солдаты из части Володи: мужа двоюродной моей сестры, её внучки; и везли через весь город, на старое Пятницкое кладбище, остановились перед домом, где ба, получив однокомнатную, жила…
Хотя последние годы – жила у Татьяны с Геной, кажется, не знаю, не так часто я, выросший, ездил в Калугу…
Её положили на Пятницком рядом с Юркой – сынок, ушедшим первым.
Похороны были многолюдны, и поминки, проводившиеся на даче, собрали столько людей; столы накрывались на воздухе, под яблонями…
Теперь на кладбище они все втроём: мама и Таня тут же, и я, глядя на мамин крест, не понимаю прав смерти, зачем она, и плачу бессмысленно, бормоча что-то рассказывая…
И словно тепло идёт от образа ба, постоянно всплывающего в мозгу, в ржавеющей памяти.
Стол молчит
Рассказ
Письменный стол, возрастом едва ли уступающий мне: старше, возможно, моих 55; письменный стол – с пятнисто интересной столешницей, в некоторых разводах которой можно увидеть нутро троянского коня, и даже образы солдат-греков промелькнут; стоявший некогда у окна первой комнаты коммуналки, где жил первые десять лет.
А из окна можно было выйти на улицу.
Всю жизнь я за ним: и всю – он со мной: сопровождает, перевезённый на новую квартиру с той, и – тоже поставленный рядом с окнами; удивился ли ты, стол, когда лет десять назад на поверхности твоей появился компьютер?
Что это, мол, за технический зверь такой?
Объёмные, вместительный ящики стола, наполненные разными бумагами: распечатки из интернета мешаются со старыми записками и фото; когда-то давно, помню, после смерти отца обнаружил в нём пачку трамвайных билетов из разных городов СССР – папа был феноменальным путешественником и таким же коллекционером: готовый собирать всё…
…а вот и папа выходит из тумана инодействительности, улыбается, говоря: Что же так мало книг купили?
Мы с мамой только что вернулись из Болгарии, и в условиях советского книжного дефицита в одном из тамошних магазинов можно было многое приобресть, я, маленький такой, забавно-серьёзный книгочей, руководил покупками: и вот – папа говорит: Мало.
Шутишь, конечно, да, па?
…навечно оставшийся в Советском Союзе, перешедший грань и линию всех времён.
Детская эта коллекция видовых открыток: и на коричневом конверте надпись папиным остро-точным почерком: Весь мир.
Тогда никуда поехать было нельзя, потом стало можно, но денег не было, па, путешествовать.
Сиди, рассматривай открытки.
Один из ящиков стола перебинтован, как будто: внешняя, сохранившая лак, доска отвалилась почти, и я, бытово безрукий, сказал маме, и пристроила она, в последний год жизни, эти ленты белые: как бинты.
Ничего, ящик держится ещё.
В Болгарию – В Софию, приехали ночью, и встречали нас – Виктор с семьёй, а я, двенадцатилетний, спал почти, но ещё надо было выдержать дорогу по Софии, к деду Боре: в каком дальнем родстве состояли – не помнишь, стол?
Дед Боря, будучи кадетом, бежал в 17, но, в отличие от большинства друзей, не двинулся дальше Болгарии: здесь женился, родились дети: сын Виктор, дочка – Петка.
Болгария стала домом.
Он, похоронив жену, перейдя восьмидесятилетний рубеж, жил один: и комната квартиры – по детским воспоминаниям – кажется обширной: невероятно чистой – Борис Иванович отличался какою-то набожной чистотой.
Он хорошо готовил: вот вытаскивает из духовки сложно устроенное болгарское блюдо: слоями идут кабачки, рис, другие овощи, и хозяин, аккуратно выгружая изделие на блюдо, говорит: Подождите есть, необходимо полить кислым молоком…
Они разговаривают с мамой, вспоминая людей, о которых я, поглощая вкуснятину, не имею представления, и вдруг мелькает:
– А мальчишка-то был у неё, а, Ляль?
– Лёшка?
– Ну да…
– Завтра жениться!
Имеется в виду мой двоюродный старший брат, на свадьбу которого мы не попали, и дед Боря всплескивает руками: Надо ж, под стол пешком ходил…
Какая баница была – сырный пирог, истекающий соком смака, и тонкие лепёшки, организовавшие его плоть, вкусно хрустели, ломаясь…
Не представляешь такого, стол? Твоя столешница чем-то похожа цветом на баницу, которую готовил Борис Иванович: вот, ведущий нас по Софии: и церковь св. Неделки поражает мрачностью и непохожестью на русские церкви, и кафе на улице с очень белеющими столиками, непривычно: в Союзе нет пока таких…
…старые рукописи в недрах ящиках стола: что в этой?
Память об отце?
Детские воспоминание, переплетённые стихом и прозой?
…потом были на море: в Бургасе остановились у Делки: маленькой, черноволосой, экспансивной женщины, коллеги мамы, работавшей в Торгово-промышленной палате СССР, и на море пошли сразу же, только распаковавшись, и слепило оно, играя миллионом золотых бликов.
Деревянный с причудливыми домами, запутанный во многих переулках Несебр чаровал: необычностью, ясной прозрачностью моря, великолепием старины, ощущавшейся на каждом повороте…
Ветхие дома: а – крепкие на самом деле, интересно пожить в таком.
В Рильский монастырь вёз Виктор: с дачи, принадлежавшей нескольким семьям: был колорит дороги, вьющейся серпантином (может, память обманывает?), и – колорит монастыря, воспринятого двумя основными красками: красной и зелёной…
Стол, спокойно принимающий любые воспоминания, хранит их надёжно, как сейф.
Возможно, они драгоценны?
Может быть – человек: это сумма воспоминаний?
Но тело не получается представить иллюзией, и расставание с ним страшит, поскольку представления о том свете не наработать…
Жена Виктора рассказывала: И его обвинили… Да, формально, конечно, виноват…
Мы сидим у них в гостях, трапеза накрыта за низеньким столом, и дело дошло уже до кофе, варенья из смоквы, никогда не пробовал такого, сладостей…
Она рассказывает о сыне, ныне живущим в Голландии.
Сложно оказался там.
Он сбил человека: был дождь, и человек, только что похоронивший жену и ребёнка, был пьян; он сбил его – насмерть.
А до этого – служил на границе, и, обвинённый, сказал, что, не чувствуя себя виноватым, не собирается сидеть, и… исчез.
Письмо пришло через два месяца: Родители, я в Голландии, назад не ждите.
Как он там обосновался – это невозможно было понять тогда мне, двенадцатилетнему, равно теперь – когда всё изменилось так круто, как не представлял никто из тогдашних персонажей.
Он хорошо устроился там, стал владельцем автомастерской, зарабатывал, ездил по миру, присылал дорогие вещи родителям…
Я потихоньку поедал смокву, рассматривая зеленоватую плоть на свет…
Кто мёртв, кто жив? – из упомянутых персонажей…
Не знаю про болгар, связь порвалась.
Отец умер в Союзе.
Мама…
Выдвигая перебинтованный ящик стола, я беру какую-то плотно исписанную бумажку, вычёркиваю фразу, убираю бумажку назад, аккуратно задвигаю ящик.
Стол молчит.
Пропитанный моими воспоминаниями, он молчит всегда: надёжный, основательный, сопровождающий меня всю жизнь.