Не есть ли то и другое достоинство литературы?
Томас Манн называл русскую литературу святой, именно поэтому «прагматики» хотят ее изгнать как минимум из школ: святости-де нет места в современном рациональном мире. Тем самым они показывают, что не столь уж они и рационалистичны, если верят в серьёзное воздействие художественных образов на реальность.
Рассказывают, что, принимая Гарриет Бичер-Стоу в Белом доме, Авраам Линкольн пошутил: «Так вот та маленькая женщина, которая вызвала такую большую войну!» И в этой шутке, возможно, было гораздо больше правды, чем казалось самому президенту.
В 1858 году журнал «Современник», в котором задавали тон Некрасов и Чернышевский, разослал читателям русский перевод «Хижины дяди Тома» Бичер-Стоу в качестве приложения к журналу. В период острой политической борьбы на художественную литературу всегда смотрят с чисто утилитарной точки зрения: «за» она или «против», в чужом ищут намеков на своё. И «Хижина дяди Тома» легко прочитывалась как «Хижина дяди Антона», очередного Антона-горемыки. Каких смут вы, угнетатели, опасаетесь, всё это сон пустой. Изображение русского крестьянина несчастным и беспомощным служило неотразимым аргументом в сложнейшем вопросе.
Можно спорить, почему два русских гения – Пушкин и Толстой – в своих наиболее зрелых произведениях практически не коснулись так называемых ужасов крепостного права. Быть может, обоим казалось, что всякий мир по-своему гармоничен, что сломать легко, а улучшить чрезвычайно трудно, однако их радикальные оппоненты в такие тонкости входить не желали, они стремились дискредитировать «примиренческие» шедевры. Какая может быть энциклопедия русской жизни без крепостного права, негодовал Писарев по поводу «Евгения Онегина». «Тогда славяне жили тихо, / Постилась каждая купчиха, / Но чтоб крестьян пороли лихо ,/ Застенки были, Салтычиха, / Всё это сон пустой», – пародировал «Войну и мир» Дмитрий Минаев.
Главной общественной иллюзией было не то, что крепостное право должно быть уничтожено, в этом не сомневалось и правительство, а то, что вопрос этот прост и не нуждается в тщательном обдумывании и долгосрочных мерах предосторожности; интеллигентным радикалам казалось: то, что безоговорочно осуждается нравственным чувством, должно быть и уничтожено без долгих разговоров. Даже такой скептический мыслитель, как Герцен, с гордостью вспоминал, что единственное, на чём он всегда настаивал с полной определённостью, была отмена крепостного права. Но я не могу припомнить никаких его серьёзных размышлений о том, что за этой отменой последует.
Любопытно, что генерал Дубельт после объявления манифеста об отмене крепостного права записал в своём дневнике: теперь у нас появится пролетариат и пойдут революции, как во Франции (хотя и он не предполагал, что примерно через поколение российская революция надолго затмит славу Франции как классической страны социальных потрясений). Я вовсе не хочу сказать, что Дубельт был умнее Герцена или что он был в большей степени озабочен судьбами России. Скорее всего, дело было в том, что практикам вообще свойственно больше думать о последствиях.
На этом фоне даже удивительно, что в романе простодушной миссис Бичер-Стоу, кроме морального негодования, встречаются всё-таки и размышления о трудностях выхода негров из рабского состояния: «Но, если мы освободим своих рабов, кто займётся ими, кто научит их использовать дарованную им свободу на благо им самим?»
Размышления эти не бог весть какие глубокие, но в русской литературе, кажется, не встретишь и таких. Насколько виною тому была цензура и насколько, так сказать, родовая легковесность литературных радикалов? Все мы в юности сладостно содрогались от того образа России, который неистовый Виссарион обрисовал в знаменитом письме Гоголю: «Она представляет собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек… Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уж есть».
Перед столь благородным и пламенным призывом разрушить этот постыдный Карфаген прямо-таки неловко задаваться мелочным вопросом – что из этого получится. Кому захочется прослыть ретроградом в глазах всего рукопожатного общества. И Гоголь так и не решился отправить Белинскому свой ответ, впоследствии реконструированный из клочков: «Что для крестьян выгоднее, правление одного помещика, уже довольно образованного, который воспитался и в университете и который всё же, стало быть, уже многое должен чувствовать, или быть под управлением многих чиновников, менее образованных, корыстолюбивых и заботящихся о том только, чтобы нажиться? Да и много есть таких предметов, о которых следует каждому из нас подумать заблаговременно, прежде нежели с пылкостью невоздержного рыцаря и юноши толковать об освобождении, чтобы это освобождение не было хуже рабства».
Может быть, и даже скорее всего, предвидеть последствия столь грандиозного исторического поворота было и невозможно, но ведь литературные вожди сделать это ДАЖЕ НЕ ПЫТАЛИСЬ.
Какая всё-таки безответственность! Хотя можно выразиться и мягче – нерасчётливость. Но может ли быть расчётливым благородство?.. А вот литература – не есть ли безответственность её достоинство? Не в том ли и заключается её миссия, чтобы не позволить расчётливости полностью подмять нашу душу, чего так жёстко и жестоко требует реальность?
Санкт-Петербург