Удачные попытки анализа и характеристики того особого лиризма, что принёс в русскую словесность Кузнецов, большей частью справедливы. Но вот присущая миру поэта бездна таинственных взаимосвязей, их музыкальная текучесть почти не поддаются истолкованию и раскрытию. Да и не нужно, чтобы тайное стало явным.
В 2015 году без указания издания и его места была напечатана книга «Аспекты творчества Юрия Кузнецова» студентки его творческого семинара в Литературном институте, а потом аспирантки института Оксаны Шевченко. Это хорошая серьёзная работа. В ней особый интерес вызывает довольно пространная часть, где собраны лекции-беседы Юрия Кузнецова для своих студентов. На протяжении нескольких лет Оксана Шевченко с разрешения мастера, пусть и тезисно, сокращённо, записывала эти беседы. Они производят огромное впечатление. В них Юрий Кузнецов сказал почти всё о времени, поэзии, себе. Он был суровый, много знающий и не трусивший перед «последним» человек. Его так называемые мифологизм и символика решительно не сводимы к иллюзорности, самообманам и прочим прелестям. Мифическое и мифологическое, о чём так много наговорено и написано, для поэта было ясным, как божий день: «Пламя поэзии бушует в устном народном творчестве, псалмах, в речениях пророков (все пророки были поэтами), в гимнах Ригведы, в русских былинах»; «начиная с семнадцати лет я всюду видел одни метафоры». Вот какая сила:
– Отдайте Гамлета славянам! –
Кричал прохожий человек.
Глухое эхо за туманом
Переходило в дождь и снег.
Или другое, полное удивительной многосмысленности:
Повернувшись на Запад спиной,
К заходящему солнцу славянства,
Ты стоял на стене крепостной,
И гигантская тень пред тобой
Убегала в иные пространства.
И далее такая тонкая печальная мощь, на которую не падает даже тень правоты и праведности:
Может быть, этот час недалёк!
Ты стоишь перед самым ответом.
И уже возвращает Восток
Тень твою вместе с утренним светом.
И другое о том же, с могучим напряжением отчаяния, когда и верить нельзя, и разувериться невозможно:
Для того, кто по-прежнему молод,
Я во сне напоил лошадей.
Мы поскачем во Францию-город
На руины великих идей.
Только русская память легка мне
И полна, как водой решето.
Но чужие священные камни,
Кроме нас, не оплачет никто.
Возвращаясь к «лекциям». В них живёт и дышит огромное многознание и многочувствие Кузнецова. Его вселенскость, всеотзывчивость. В этих работах Юрия Поликарповича присутствуют Европа, Восток, Азия, огромное количество имён поэтов – так сказать, от сотворения мира до наших дней. Вот некоторые темы: «Дорога – сквозной образ мировой поэзии», «Детство – сквозной образ мировой поэзии», «Простота в жизни и в поэзии», «Тема Родины в русской поэзии», «Эпитет у Пушкина», «Образ-прикосновение в мировой поэзии», «Камень – сквозной образ в мировой поэзии», «Бог – вечная тема поэзии», «Сон – вечная тема мировой поэзии», «Забвение – вечная тема поэзии», «Образ совести и стыда в русской поэзии», «Плач и слёзы в мировой поэзии». Всё в лекциях построено на обращении к текстам. Отсюда мощь и героическая полифония. Особое внимание Кузнецова вызывали эпические создания разных времён и народов, глубоко родственные ему. Он даже призывал студентов как можно больше читать эпические сочинения – «это даст широкое ощущение времени».
Наш выдающийся мыслитель-эмигрант Георгий Федотов назвал когда-то Пушкина «певцом империи и свободы». Это более чем верно. А сверхпротиворечие «снимается» силой красоты и поэзии. Замечу, что при всей огромности «русского», что несут в себе поэзия и мировидение Юрия Кузнецова, оно в границах временных и географических – всечеловечно и всемирно. Я не буду здесь приводить всем известные стихотворения. Русскость Кузнецова-художника равна его всеславянству, европейскойсти, вселенскости. Это явлено на уровне тем, сюжетов, образов, мифологем. Всюду чувства эти в стихах Кузнецова выражены с огромной печалью и скорбью. И пребывают в изумительной просодии.
Вселенскость Кузнецова сказалась более всего в двух шедеврах – «Петрарка» и «Русская бабка». Это лирико-историософские вещи. С русским упрёком и вопросительностью к европейскому, по выражению Блока, «цивилизованному одичанию». Первое стихотворение предваряется пространной цитатой из письма Петрарки, наполненного чудовищной надменностью в отношении наших предков, а следовательно, и нас, «скифов», мало различимых «средь скудных растений». В небольшом сочинении из семи строф Кузнецов совершает поразительный рывок от возрожденческой Италии, цветущего гуманизма, человекобожия, от священной грозы Куликова поля к Великой Отечественной, к боям под Сталинградом. Последние слова в эпиграфе из Петрарки – «об этом довольно». Вот несколько могучих строф Кузнецова:
В сорок третьем на лютом ветру
Итальянцы шатались как тени,
Обдирая ногтями кору
Из-под снега со скудных растений.
Он бродил по тылам, словно дух,
И жевал прошлогодние листья.
Он выпрашивал хлеб у старух –
Он узнал эти скифские лица.
И никто от порога не гнал,
Хлеб и кров разделяя с поэтом.
Слишком поздно других он узнал.
Но узнал. И довольно об этом.
Сколько было написано и сказано стихослагателями и критиками всех мастей о жестокости, язычестве, «сальеризме» Кузнецова! Но вряд ли стоит что-либо доказывать табуну мелких бесов. Вот чистый голос поэта:
Говори! Я с тобой словно в чаще
И твой голос могу осязать:
Шелестящий, звенящий, журчащий…
Но такое нельзя рассказать.
Он звенит, он летит, он играет,
Как малиновка в райском саду.
Даже платье твоё подпевает,
Мелодично шумит на ходу.
Даже волосы! Каждый твой волос
От дыханья звенит моего.
Я хотел бы услышать твой голос
Перед гибелью света сего.
Поэтические пристрастия Кузнецова очень широки и прихотливы. Ахинея о его женоненавистничестве смехотворна. Он чрезвычайно сложно относился к Ахматовой и Цветаевой, но именно сложно. Из поэтесс его времён он особенно выделял Светлану Кузнецову и Светлану Сырневу. Стихотворение Сырневой «Прописи» считал шедевром. Не в пример многим очень высоко ставил поэзию Бунина, предпочитая её прозе великого художника. Одним из последних его пристрастий была лирика Георгия Иванова. Оставляя за большой поэзией все духовные глубины, страсти и напряжения, он постоянно твердил студентам, что даже у самых огромных лирических откровений должна быть прямая связь с жизнью. Как представляется мне, общественно-политические воззрения поэта были близки народно-социалистическому миропонимнию. При этом сохраняли всю невероятную сложность. Кузнецов истово служил русской культуре. В том духе, в каком об этом писал в конце 20-х годов в Париже, по словам Бунина, «умнейший человек России» Павел Муратов: «Российские богатства – это не только пшеница, лес, уголь и нефть, но это и российская культура, одухотворившая материальное тело великой разноплеменной Империи… Это наша мысль, наше слово и наше умение, жизнь наших городов и наших рек – наша книга, наша картина и наша песня – наша история, наша судьба и наша любовь».
И несколько отрывочных воспоминаний, о которых уже приходилось писать. Как-то в начале 90-х судьба занесла нас в края южные. Побродили по Одессе. Кроме дома, где жил Бунин, и кабачка «Гамбринус», Юрия Кузнецова ничто не задело. Верно, расстроился, когда официант сказал, что куприновский «Гамбринус» совсем в другом месте. Глотнул пива и бросил: «Кругом обман».
Потом мы долго ехали по Приднестровью, через политые русской кровью степи. Змеился Днестр, мелькали одинокие памятники на братских могилах чудо-богатырей. Потом Дунай. Много ездили по этому блаженному краю, да и плавали. Был июнь. Когда плывёшь на пароходе, кажется, что движешься по земле в зелёном гроте. Кузнецов взирал на эту красоту с палубы мрачно: «Как на Амазонке». Мы там гостили у военных моряков. Однажды шли на катере по Килийскому гирлу. Юрий Кузнецов смотрел на берега, на жёлтую грязную воду и повторял: «За Саву, за Драву, за синий Дунай!» – и качал головой. Округа Дуная – «люлька» славянского племени, которому остались верны одни мы.
А потом мы были в знаменитом Вилкове, где вместо улиц – ерики, и у каждого дома стоит лодка. Половина населения – белобрысые синеглазые люди, потомки староверов, пришедших в этот райский край в веке семнадцатом. А другая часть – смуглая, темноволосая, кареглазая. Кузнецова всё это очень радовало, и он сменил мрачность на ласковую улыбчивость. Вершина той улыбчивости совпала с моим разговором с директором краеведческого музея Вилкова. Говорю я директору: «Как же у вас ходят-то по вечерам и ночам, да ещё все хмельные от молодого вина? Ноги вкривь и вкось, а голова ясная. А тут фонарей нет, тропинки узейшие, легко полететь в ерик. А если не утонешь, то голову точно свернёшь». Директор на сие ответил: «У нас, товарищ, научились веками качаться не в разные стороны, а вперёд-назад, поэтому в лучшем случае лоб разобьют». Мы остановились, и Кузнецов воссиял от такой вертикальной горизонтальности.
Юрий Кузнецов во всех отношениях был поразительным русским явлением. И о русском явлении. Холодной декабрьской ночью мы шли на пограничном катере из Кувшинской Салмы в Мурманск. Нам отвели место в кубрике, еле светили лампочки, качало. Я пытался задремать, сквозь сон доносились слова беседы, которую вели Кузнецов и наш молодой товарищ, литератор, бывший офицер ВДВ. Он воспользовался бессонной ночью и всё спрашивал и спрашивал поэта обо всём на свете. Кузнецов отвечал кратко, глухо, отстранённо. Я стал засыпать и вдруг услышал: «Юрий Поликарпович, а как вам Хлебников?» Потом длинная пауза, скрип корабельного корпуса и глухой ответ: «Русское явление». Я подумал: «Как хорошо, как верно…»