Адель Хаиров
С первых дней пребывания в Казани он мало находил здесь Востока. Иногда на улице попадались плоские девушки, покрытые платками. Опущенные глаза, обескровленные лица. Их, как мёртвых бабочек, несла позёмка на призыв муэдзина. Алжирец тоже пошёл на эти заунывные звуки, чтобы выйти к мечети, но отстал, заблудился и упёрся в тупик: гаражи, остовы машин, растущие на ветвях стаканы, жёлтые исписанные сугробы…
Автобус вынырнул из снегопада. На «Карла Маркса» в салоне стало чуть просторнее, но ненадолго. Уже лезли, подпинывая друг друга, тётки с рынка, увешанные сумками. И тут, отряхивая снег с сапожек, вбежала крашеная Джульетта в возрасте Дездемоны или чуть постарше. Короткая юбка из двенадцати лепестков кожаного мака разбудила мужчин. Мокрое пятно от снега, повыше колена, показалось загадочным. Она держала в руке пакет с апельсинами. Старушки задвинули девушку к алжирцу. Её ноги, в поисках опоры, тыкались слепыми коленками ему в мягкие ляжки. Несколько раз таджик давил на тормоза и тогда Джульетта, ойкая, хваталась за локоть алжирца. Он взмок. Ему казалось, что они стоят голые: чувствовал каждую её косточку. Портфель соскользнул с плеча и распластался у сапожек Джульетты. Потянувшись за ним, алжирец близко-близко увидел небольшой синяк под капроном, как след от смоковницы. Он машинально сунул руку в карман и стал перебирать финики чёток.
– Фу, чёрт! – встрепенулась девушка, наблюдая, как один за другим покидают порванный пакет большие апельсины. Переминающийся народ тут же принялся давить эти оранжевые шары. Салон заблагоухал ароматом алжирских садов. На первом сиденье даже перестали ругаться две стервозные тётки.
Когда Джульетта начала протискиваться из толпы, как из тесно завешенного гардероба, то алжирец, не понимая зачем, поплыл вслед за ней. Гармошка дверей сложилась, и они выскочили. Пока она оттирала о сугроб красный сапожок, он робко протянул ей обронённый апельсин…
Алжирец покорно плёлся рядом. У подземного перехода девушка остановилась и принялась чистить апельсин. Чуть не сломала перламутровый ноготь. Брызнул нетерпеливый сок. Корки бросала тут же под ноги. Хлопья облепляли алжирца. Джульетта протянула ему одну дольку.
Она уводила всё дальше и дальше. Наконец, толкнула полуживую дверь жёлтого барака. Тёмный подъезд, на ступенях журчал мужик, через которого пришлось перешагивать. Алжирец вошёл в узкий коридор, откуда Джульетта потянула его за рукав в комнатушку, похожую на немытый аквариум. Серый тюль на окне висел табачным дымом. На подоконнике даже кактус высох и окаменел. В консервной банке кисли бычки, на столе валялись голова воблы и чёрно-белые фотографии. Алжирец взял одну из них, на него зыркнула женщина, застёгнутая на все пуговицы. Она тыкала указкой в карту СССР.
На столе появились бутылка «Рябины на коньяке» и два фужера. Он поднял ладонь и нахмурил переносицу, но через минуту уже держал в руках липкий бокал. Губы кривились, но вот терпкие капли омочили язык, и горячая струйка потекла по горлу. Вскоре учительница навела указкой на алжирца и интересовалась: «Куллю тамам?» (Всё хорошо?).
Джульетта долго хохотала, когда он сказал, как будет по-арабски «спасибо, хорошо». И потом всё повторяла, искажая: «Шукран, ля бес! Ля бес!»
Несколько раз алжирец привычно лез в карман и принимался перебирать чётки, но вскоре карман оказался от него далеко – на спинке стула. В ягодицы стрельнула пружина, и в комнате повис грустный звук лопнувшей струны. Взглянув на сервант, в полировке которого отражалась кровать, он увидел только белое тело Джульетты, но его самого рядом с ней не было. Не было.
Она курила в постели, стряхивая пепел ему в ботинок, а он учил её арабскому: «Утро будет – «сабах», вечер – «масаа», а ночь – совсем нежно – «лейл».
– Налей мне ещё чуть-чуть! – ныла она.
– Чуть-чуть? Это «швайя-швайя».
– Да-да, швайя-швайя! – она отпила и поморщилась, – «брр! Гадость…»
– Хадост! – повторил, соглашаясь, он.
– А как будет «я тебя люблю»?
– Ана бэхэбэк энти!
Джульетта допила, немного помолчала и наконец хрипло спросила:
– А как по-вашему мани?
– Фулюс, – грустно ответил алжирец.
– Ты ведь мне оставишь немного своих «флюс», да?
…Он долго не мог попасть ногой в брючину. Грузно прыгал по комнате, чуть не сбил вазочку с веткой красных фонариков. Она наблюдала за ним, подперев белокурую головку. Пятитысячная купюра накрыла учительницу с указкой. Когда искал деньги, вытащил паспорт и карманный Коран в сафьяновом переплёте. Положил на клеёнку вместе с чётками, чтобы переложить в портфель.
Вдруг Джульетта, распахнув покрывало, поднялась с кровати. Нагая, она принялась напевать какой-то мотивчик и пританцовывать. Сделав по комнате круг, прижалась к алжирцу сзади, и игривой ручкой потянула денежку к себе. Замахала ею над головой, приговаривая: «Флюс! Флюс! Какой большой флюс!» Разлила остатки рябиновки по фужерам. Сказала: «Пей!» Он замотал головой. «Ну же!» – приказала Джульетта. Алжирец попятился, выставив вперёд ладонь. Она ухмыльнулась и небрежно чокнулась с нетронутым фужером. Бокал, как перезрелый тюльпан, опрокинулся. Алжирец вспыхнул, схватил Коран и принялся оттирать его краем арафатки…
Куда его несли ноги? Он ничего не соображал… На мусорной полянке в самом центре Казани, за памятником революционеру в бурке, расположилась троица. Облезлый старик, разгорячённый выпивкой, что-то рассказывал, попыхивая папироской. Один ему верил, второй – ухмылялся.
На картонке – скудный натюрморт: початая бутылка, разорванный руками батон бумажной колбасы, чёрствая буханка, которую выедали из середины. Пластмассовые стаканчики были воткнуты в сиреневый сугроб. Разлили ещё. Старик, поднимая стакан, бережно прикрыл на груди крестик.
– Эх, вы, безбожники! – поморщился он.
– Что ты, дядя?! – запротестовал дружок и, оттянув с плеча грязный свитер, показал наколку в виде полумесяца.
– А у меня – змея, – похвастал третий. – Ща, во здеся, – он сделал попытку расстегнуть штаны.
– Шо есть истинная вера? – старик, выпив, полез в душу. – Объясните старому дураку!
– Щас я тебе объясню… – татарин с полумесяцем на плече задумался, но вместо ответа принялся сосредоточенно жевать колбасу.
– Вера – ...! – вспомнил алкаш со змеёй в штанах. – Она у Лядского садика живёт…
И тут на тропинке перед собутыльниками вырос алжирец. Старик ухватил его за штанину и, ухмыляясь, спросил: – Неужто Вера – ...?
Алжирец отшатнулся, пнул бутылку. Водка весело забулькала. Со всех сторон замахали корявые руки, поднялся рык. Его повалили. Старик притянул к себе иноверца за грудки и начал брызгать слюной в лицо. Перед глазами алжирца угрожающе раскачивался гирькой на цепи тяжёлый нательный крест. Натянули куртку на голову, вывернули карманы. Татарин принялся рыться в портфеле. И тут алжирец резко рванулся и бросился наутёк. На краю оврага поскользнулся и кувыркнулся вниз. Следом за ним полетел портфель. По склону запорхали визитки, белыми птицами закружились тетради, испещрённые арабским письмом.
Весь мокрый, в снегу и глине, он дрожал. От него шарахались – думали, пьяный. Алжирец катался по городу, пока не пришёл в себя. Вылез и увидел прямо перед собой старообрядческий храм. Дверь приоткрылась. Внутри крестообразно крутились огни тонких свеч, тёмные лики разглядывали чужестранца. Алжирец втянул ноздрями запах ладана и притулился в углу. Там открыл слипшийся Коран и принялся читать…
Икона, что светилась в глубине золотым оконцем, вдруг стала приближаться. Он почувствовал на себе взгляд тёплых карих глаз. Так на него в детстве смотрел только отец. Начищенное блюдо над головой смуглого Бога сияло солнцем, а в апельсинах по бокам – дрожали чёрные крылья ангелов. Коран высох в горячих пальцах, и алжирец сказал громко: «Женщина – шайтан!»
В ответ тонко взвились под купол стройные девичьи голоса, приподнимая низенькую церковь, придавленную казанскими снегами, золотой луковичкой – в синюю проталину. Алжирец не заметил, как в его руке появилась свеча и горячо зацеловала пальцы.
…Он стал сюда ездить каждое воскресенье: послушать хор и прошептать в уголке свои молитвы. Здесь ему было тепло. Но всякий раз, садясь в красный автобус, надеялся, что однажды в салон войдёт Джульетта со вкусом табака и пьяной рябины на губах, которыми пропах его карманный Коран.
Вот и сейчас, устроившись на заднем сиденье, он закрывает глаза и видит, как девушка, пританцовывая, стряхивает с сапожек девственный снег и протягивает ему апельсин. Оранжевый шар обжигает ладонь. Он упруг, как юная грудь. Алжирец начинает его медленно чистить, берёт дольку, чтобы отправить в рот, и замирает…
Пухлая долька апельсина превращается в губы Джульетты.
Библиотечная душа
До знакомства с его стихами Асия была плоская, как книга, а теперь вдруг и талия обнаружилась, и груди нарисовались. Растянувшейся коричневой кофте была дана отставка (сейчас на ней умывалась библиотечная кошка) и девушка стала порхать по библиотеке в лёгком платье, похожем на костюм бабочки из детского театра.
И вдруг он появился! Именно в тот момент, когда Асия читала его книгу.
– Девушка, а Рустем Кутуй у вас есть? Сборник за 2003 год. Названия не помню. Вишнёвая обложка такая… – нагловатый голос его диссонировал с фотографией. Она думала, у него бархатистый баритон. По крайней мере, когда она с ним вела беседы, он отвечал голосом молодого Рената Ибрагимова. Асия, как в кино при замедленных кадрах, поднимала на поэта глаза. И вот смотрит – сравнивает.
– Я что ли не в тот отдел зашёл? – не понимает поэт.
– В то-о-о-от… – тянет Асия, глядя на кумира снизу вверх, как собачка.
– Кутуй мне нужен. Не Адель, а Рустем! – поясняет Акрамов, затем достаёт блокнот и, забыв про девушку, начинает что-то записывать.
Асия вскакивает и приносит ему «Неотосланные письма» Аделя Кутуя. Потом протягивает апельсиновую книгу и просит автограф.
– Как тебя зовут? – улыбается поэт.
– Ася, – отвечает девушка. – Я вас всего прочитала, а есть ещё?
– Есть, но только на ушко!..
В её ухо потекли тягучие стихи в обрамлении сладковатого коньячного облачка. Она опьянела, хоть половины не разобрала. Сплошное шу-шу-шу. Он стал приходить к ней на улицу Ботаническую, приносил бутылку водки, сам же её и выпивал. Она уже научилась мерить время их общения бутылкой. Первая рюмка – поэт возбуждался и, разрубая ладонью воздух, читал стихи куда-то вверх – в пространство, попутно что-то занося в растрёпанный блокнот или нервно исправляя, после третьей он всегда предлагал ей одно и то же – «полежим?» – после чего во рту у неё оставался привкус спирта и табака. Подустав, он выходил на кухню и добавлял ещё пару рюмок. Иногда брал бутылку с собой в спальню. Когда оставалась недопитой четвертинка, Акрамов превращался в пошляка – сыпал похабными анекдотами, матерился и больно щипал за грудь.
Несколько раз он скандалил, как-то взял и сдёрнул вместе со скатёркой хозяйскую посуду, отодрал дверцу буфета и вытряхнул хрусталь на кафель. Бывало, посылал Асию за крепким пивом. Однажды даже отвесил ей крепкую пощёчину. Девушка выскочила и просидела на лавочке у подъезда битый час, пока Карим не ушёл. Но она к нему привыкла, воспринимала как что-то неотъемлемое, своё родное…
Целую неделю он не появлялся. На звонки не отвечал, правда, однажды всё же на другом конце раздалось покашливание и осипший голос устало проронил: «Суки вы все!»
Ночью в дверь заскреблись. Он стоял опухший, косматый, истерзанный водкой. Запах перегара наполнил тяжёлым туманом всю квартиру. Поэт прямо в коридоре выдул шкалик из горлышка, тут же стошнил на телефонный аппарат и, пробежав в зал, рухнул на диван. Она стащила с него ботинки, на остальное сил не хватило.
Была половина второго ночи. Асия вышла на кухню, поставила чайник и открыла апельсиновую книжку. Стихи потихоньку обволакивали её, брызгая мелким осенним дождём и прижимаясь к щеке влажным кленовым листом. Под ухом зафыркала водосточная труба. Летний зонт перевернулся, и струи наполнили его как пиалу…
И тут засвистел чайник, она на мгновение вернулась в квартиру. В проёме увидела дырявый носок, выхваченный из темноты блёклой лампочкой. Сквозняк, распахнувший форточку, толкнул кухонную дверь и закрыл от неё поэта… И тогда она вновь погрузила лицо в апельсиновый свет.