В судьбе Юрия Нагибина, и писательской, и человеческой, было немало загадок. Какие-то он сам разгадал, уже будучи зрелым человеком, какие-то оставались таковыми только для читателей. Оставались до конца 1980-х годов, когда писатель с каким-то последним бесстрашием приступил к саморазоблачению. Это была последовательная акция – начало ей положила публикация в 1987 году повести «Встань и иди», а финалом стал выход в свет в 1994 году повестей «Тьма в конце туннеля», «Моя золотая тёща», «Дафнис и Хлоя эпохи культа личности, волюнтаризма и застоя» и в 1995 году, уже после смерти Нагибина, «Дневника», который писатель успел подготовить к печати. Тогда громко заговорили о новом – неожиданном! – Нагибине, о русском Генри Миллере, оценки публичного нагибинского «стриптиза» разнились, от рукоплесканий до полного неприятия, но дело, конечно же, не в Генри Миллере, бог с ним, Нагибин вообще не о том, дело именно что в неожиданности явления такого Нагибина, каким его никто никогда не видел и увидеть не предполагал.
Итак, почему же неожиданный?
Сначала – загадки биографические. Выяснилось, что Нагибин обладал «сборным» именем. Фамилию он получил от реального своего отца, Кирилла Нагибина, о существовании которого не ведал до седых волос, а отчество – от отчима, Марка Левенталя, которого долгое время считал своим отцом. Обнаруженное после смерти матери, в 1975 году, письмо, написанное ей Кириллом Нагибиным перед смертью, открыло многое. Бывший студент Кирилл Нагибин был активным участником «антоновщины» – крестьянского восстания, жестоко подавленного в 1920 году регулярными частями Красной армии, в том числе и с применением химического оружия. В прощальном письме он озаботился будущим своего ещё не рождённого сына. В качестве одного из кандидатов в «отцы», к слову, там фигурировал Маяковский, но окончательный выбор пал на Левенталя.
И вот тут тонкость – Левенталь был евреем, таким образом совершенно русский по крови Юрий Нагибин превратился в «недорусского». Об этом, в сущности, повесть «Тьма в конце туннеля». О том, как тяжело быть евреем в России. И о том, как в сто крат тяжелее становится жить, когда ты узнаёшь, что ты не еврей, а русский. Актуальность этой проблемы в сегодняшней России – вопрос спорный, но не секрет, что в 1960-е годы шло активное размежевание литературы на, условно говоря, либеральную и почвенническую. Предполагалось, что либеральное писательское сообщество составляют по большей части евреи по крови, а почвенническое – крестьянские сыны, природные русаки. Противостояние это было мутным, неприязненно-взаимнообвинительным, и положение Нагибина в нём представлялось двусмысленным: с одной стороны, он считался одним из мастеров «деревенской» прозы, а с другой – страдал «нечистотой» крови и, чего уж греха таить, относился к русскому народу без характерного для «деревенщиков» пиетета.
«Тьма в конце туннеля» – текст почти напоказ автобиографический, однако это внешний слой, на самом деле тут всё сложнее: в этой повести Нагибин напрямик проговорил то, что говорить было не принято, а принято было лишь подразумевать. Примерно то же можно сказать о «Моей золотой тёще» и о «Дафнисе и Хлое…». Эти повести поразили читателя своей ренессансной свободой и раблезианской неуёмностью в изображении физической любви, по большей части совершенно беззаконной, но контекст здесь опять же важнее собственно текста, и контекст этот есть фиксация тотального советского двоемыслия, рабской психологии, лжи, проникшей во все поры советского общества. И хотя слово «общество» прозвучало, это не «критический реализм»; не общественная проблематика играет у Нагибина первую роль, а скорее проблематика метафизическая. Это размышление о самостоянии человека и о горестной невозможности совпасть с неземным заданием о себе.
И как же раскованно написаны эти произведения – Нагибин в них совершенно не похож на привычного нам по прежним книгам автора, он стилистически шире, он ломает привычный синтаксис, виртуозно работает интонацией, он почти блаженствует в атмосфере дозволенной себе художнической свободы.
Удивительное преображение писателя осталось бы для нас загадкой, если бы не появившийся чуть позже «Дневник», охватывающий несколько десятилетий – с 1942 по 1986 год. Именно в «Дневнике» «правильный» Нагибин учился быть «неправильным» – учился настойчиво, неустанно, устремлённо. Учился быть свободным.
Это очень сложный и очень тяжёлый текст, открывающий нам «другого» Нагибина, который всегда существовал, жил на периферии «внешнего» Нагибина, где-то за ним, а не появился неизвестно откуда во второй половине 1980-х годов. Что такое «внешний» Нагибин? Удачник, сумевший комфортно устроиться в предлагаемых обстоятельствах. Выходец из писательской семьи – вторым отчимом Юрия Марковича (Марк Левенталь угодил в жернова репрессий и кончил свои дни в ссылке) стал довольно известный писатель Яков Рыкачев, бывший рапповец, «слегка» пострадавший в 1930-х годах (год тюрьмы), близкий знакомец Платонова, человек, если верить Нагибину, обладавший абсолютным слухом на художественное слово. И вот – первая публикация в 20 лет, членство в Союзе писателей в 22 года, первая книга в 23 года. Был дважды контужен на фронте, но ведь вернулся, выжил. Женолюб, все жёны (а их было только официальных шесть) – как на подбор, красавицы, советский бомонд. Денди, немного пижон, выпивоха, завсегдатай писательского клуба. Множество книг, лихие гонорары за киносценарии (многие называли его кинохалтурщиком, хотя в нагибинском активе участие в создании знаменитого «Председателя» и ещё нескольких, чего уж там, нехалтурных фильмов – среди них «Красная палатка», «Дерсу Узала», «Бабье царство», да и «Гардемарины, вперёд!» тоже). Хозяин огромного «упакованного» дома в Красной Пахре. Объездил весь мир. Нечужой человек на телевидении, где «культуртрегерствует» в своё удовольствие, рассказывая то о Лескове, то о Лермонтове…
Между тем за этим красивым фасадом скрывался глубоко несчастный человек, находивший отдушину в писании своего «Дневника», где ему не приходилось являться под свет рампы застёгнутым на все пуговицы. «Отдушина» – вообще ключевое слово для позднесоветской эпохи (вспомним по случаю, что так назывался один из лучших рассказов В. Маканина). В эту «отдушину» Нагибин мог не только дышать, но и кричать голосом, который мы услышали только в 1995 году, когда «Дневник» стал полноценной книгой. Кричать, выть, жаловаться. Поздние критики нередко ставили это Нагибину в вину, но он как бы предчувствовал будущие обвинения, опережая их собственной автохарактеристикой, спрашивая сам себя, кому нужны эти записки «с их нытьём, слезами, злостью… с их самокопанием». И продолжал их, не убоясь «разнузданности перед вечностью», снова и снова рыдая о несовершенстве мира, о безнадёжной порче человеческой породы. «А куда делись люди?» – таким страшным вопросом завершаются записи за 1985 год. Временами этот плач раздражает, особенно когда он превращается в сетования по поводу случайного «невыпуска» за границу или в очередную ядовитую оценку какого-нибудь сотоварища. Злоба становится слишком монотонной, превышает допустимые пределы.
Умел ли Нагибин вообще радоваться? Умел. Тихой нежностью полны его описания природы – в Мещёре, в Каргополе, в ясеневском лесу, бог весть ещё где. Его рассказ о первоначальной любви к Белле Ахмадулиной, с которой Нагибин прожил восемь лет и которую скрыл в «Дневнике» под прозрачным псевдонимом (Гелла), – это, быть может, одни из лучших лирических страниц во всей русской литературе. «Всё вокруг лишилось своей первозданности, всё стало отражением тебя, видится через тебя… всё полнится не своей, а твоей болью: и смертельная болезнь, и жалкость родных существ, и звери, и птицы, и вещи на письменном столе…»
Нагибин много написал такого, чего не запомнишь при всём желании, он нередко грешил излишне правильной, как бы дистиллированной, «охлаждённой» прозой, но вот это – пронзительный в своей бесстрашной откровенности «Дневник» и последние повести, в которых писатель нашёл главную свою тему и безошибочный тон, – останется в русской литературе.
Александр Панфилов,
кандидат филологических наук