Так получилось, что ваш покорный слуга стал первым посетителем этого дома с той поры, как он обрёл имя государственного литературного музея. Меня встречал его директор Владимир Маслянка, «странно» совмещающий в себе ремесло главного врача Чусовского железнодорожного госэпиднадзора, страсть фотохудожника и скрупулёзность исследователя творческого пути автора «Царь-рыбы», «Пастуха и пастушки», «Последнего поклона», «Весёлого солдата», да и многих других памятных книг. Вторым был Галимулла Харифулин, сторож и дворник музея. Он известен не только тем, что хаживал на рыбалку с Виктором Петровичем, но и как человек, каждое утро и вечер исправно выносивший на своей тощей спине подальше от тутошних варнаков репродукцию портрета писателя кисти Евгения Широкова: утром – через дорогу к воротам музея, вечером – снова через дорогу – к себе домой.
Чусовляне – народец ушлый, могут и в глаз из рогатки портрету стрельнуть, а то и пырнуть в холст ножичком, как пырнули здесь в 50-х годах прошлого века самого Астафьева, когда он, подавшись в «литрабы» газеты «Чусовской рабочий», напечатал в ней фельетон. Но одновременно неистребим в чусовлянах и художнический дар: на дверях мемориального домика кто-то написал-нарисовал: «Письмо к Татьяне. Пишу тебе с душою и разбитым сердцем. ВИТЯ». Домик от этой непроизвольной надписи словно оживает.
Низкий потолок, заставляющий высокого директора чуть ли не пригнуться, русская печь, как в стихотворении Ксении Некрасовой, медведем заполонившая пол-избы, за печкой – узенькая (разве что спать на боку) лежанка няни, с другой стороны печи – кроватка для детей, тут же – на расстоянии протянутой руки – металлическая, с панцирной сеткой койка, на которой умещались родители – Виктор Петрович и Мария Семёновна.
Репетиция «Царь-рыбы» на одном из притоков Чусовой |
Но именно здесь, где, кажется, и не приткнёшься в самозабвении с тетрадкой, были написаны Виктором Петровичем первые произведения. Это при том, что дорога, съезжающая с крутой горы вместе с самосвалами, едва ли не врезалась в рёбра домика, а по весне-осени в ограду текла жижа распутицы. Мимо окошек же, поелику и по сей день это единственный путь на кладбище, или, как говорят чусовляне, на Красный посёлок, регулярно тянулись похоронные процессии с духовым оркестром металлургов, исполняющим марш Шопена. Когда сегодня в этот домик попадают залётные посетители, в особенности пишущие москвичи-великомученики, они просто-напросто теряют дар речи, а иным дамочкам становится плохо, потому что экскурсанты не могут себе представить, как в подобных условиях можно было что-то сотворить...
С тех времён семья Астафьевых переменила немало жилья, в том числе и весьма приличного, совершила не один и не два переезда через всю Россию – от Вологды до Красноярска, «а вот дом, который Виктор Петрович самолично строил, – признаётся в своей искромётной книге «Знаки жизни» Мария Семёновна, – вспоминают, любят, жалеют».
Кем только не приходилось в тот чусовской период работать Астафьеву: грузил, сторожил-вахтёрил, мыл туши на колбасном заводе, был дежурным по станции. И всё-таки послевоенный голод не позволил им с женой уберечь первенца – дочь Лидочку. Вот и судите насчёт привилегий у бывших фронтовиков!..
Однажды искавшая выхода вскипающая душа привела его на первое заседание литературного кружка при газете «Чусовской рабочий». И вот тут-то случилось то, что и послужило толчком к рождению рассказа «Гражданский человек». Астафьев услышал читаемый автором-политотдельцем Иваном Реутовым другой рассказ – «Встреча» (вот она, встреча, искрой высекшая писательский дар!..). Как позднее вспоминал Виктор Петрович, герой рассказа, вороном летавший в небесах Отчизны, сбивал самолёты фрицев направо и налево, за что получил орден, вернулся к невесте и его встречала вся деревня. У Астафьева же всё было по-другому.
– Вот и напиши, ежели ты такой умный, как должно быть! – молвил ему ответсек редакции Александр Толстиков, сам начинающий писатель.
– И напишу! – заупрямился Астафьев.
Он пришёл в подсобку колбасного завода и, что называется, в один присест, прямо в вахтенном журнале накатал своего «Гражданского человека». В отличие от сочинения Реутова там всё было подлинным – вплоть до имени-фамилии персонажа Моти Савинцева, количества его детей и названий фронтовых-тыловых деревень.
Таким образом, Реутов разбудил Астафьева, а Виктор Петрович развернул… ну сами знаете что. Не услышь он этого глянцево-пафосного сочинения, кто ведает, когда и при каких обстоятельствах аукнулся бы в нём код «Гражданского человека» и аукнулся бы с такой счастливой силой?..
Уже через две недели, вырвав листы из вахтенного журнала, исписанные размашистым почерком, контуженный человеческой неправдой и Божьим промыслом солдатик читал их на том же литкружке. Бабы заохали-заахали, редактор Григорий Пепеляев принял решение публиковать рассказ в «Чусовском рабочем», а Толстиков отдал рассказ машинистке, попросив расставить знаки препинания.
«Гражданского человека» печатали в «Чусовском рабочем» с продолжением. И вдруг прекратили где-то на середине. Крамола! Горкомовским функционерам не понравилось, что молодой автор посмел «наших советских женщин назвать бабами. Делаются к тому же грязные намёки на их неразборчивую похотливость». Но на дворе ещё стояли времена, когда писательское слово работало. Посыпались письма встревоженных читателей, требующих продолжения рассказа.
Название – как семафор для вчерашнего железнодорожника. В нём – будущая поступь и азарт: гражданственность не в дурном, а в высоком понимании этого слова, – вот что стало стержневым для писателя Астафьева. А он и создавал произведения-поступки – светлую ли «Царь-рыбу», где воспевал и отстаивал богоданность природы, «тёмную» ли «Людочку», героиня которой заканчивает жизнь в петле, «Ловлю пескарей в Грузии», кажется, опустошившую в автора газыри всего Кавказского хребта, рисковую ли переписку с Натаном Эйдельманом и, наконец, «Прокляты и убиты» – роман, ставший своего рода операцией по пересадке хрусталика у замыленно-патетических взглядов на Великую Отечественную войну. Думаю, что кипящий астафьевский разум был одновременно и возмущённым, и восхищённым. С одной стороны, аввакумство, проповедь, а с другой – щемяще-нежнейшая, трогательная исповедь. Помню, как в 1991-м, когда я гостил в Овсянке и мы сидели-беседовали с Виктором Петровичем на кухне и речь зашла о Ельцине, мой диктофон сохранил слиток звуков, посрамляющий возможные характеристики сего персонажа:
– Да и этот!.. – вдруг воскликнул Астафьев. Далее следовал тяжёлый шлепок звонкого плевка в раковину металлического рукомойника. После чего писатель отправился на огород и долго поливал из лейки цветы, которые словно перебежали из его ранней материковой прозы.
Мне повезло. Не только потому, что я знал Астафьева лично, записал несколько аудиокассет его бирюзовой речи, но и общался с теми стариками, кто именовал писателя с мировым именем даже не Петровичем, как череда красноярских подпетровичей, а не иначе как Витькой.
«Городом непризнанных гениев» нарёк Виктор Петрович в одной из своих затесей Чусовой. Это здесь он услышал из уст всё того же Толстикова, получившего кличку Злопыхатель, только подхлестнувшие его, Астафьева, слова:
– Виктор, писателя из тебя не выйдет, хоть тебе и помогает Марья!
Не ловили себя на мысли, почему на Руси некоторых художников слова кличут по имени-отчеству? Вроде бы люди-то молодые, но – Александр Сергеевич, Михаил Юрьевич. А там уж – Фёдор Михайлович и Лев Николаевич. Так и с Астафьевым. Не Витька, не Виктор, а Виктор Петрович.
Но, уже живя в Красноярске, он будет не единожды приезжать в город своей литературной юности. Чусовой сидел в нём и ныл неудалённой занозой. Это действительно был город, где писательством баловались не только Реутов и Толстиков, а и весь «Чусовской рабочий», вся рыбацко-охотничья среда, включая верхушку станции юных техников, не считавшая Астафьева первым.
Казалось, всей последующей своей жизнью Астафьев доказывал обратное: что писатель из него получится! Он уже был всенародно признанным, увенчанным, с ним советовался Горбачёв, к нему приезжали Ельцин и Солженицын, а всё равно продолжал оглядываться на одёргивающий голос «города непризнанных гениев».
Толстиков, под конец жизни принявшийся писать «Правду об Астафьеве», назвал его в одной из местных публикаций «подкулачником». Эта заметка дошла какими-то путями до Овсянки. Адресуя своё письмо давнему напарнику по рыбалке, вставшему «на защиту Астафьева» Хорошавцеву, Виктор Петрович словно отчитывался: «Заголовок твоей статьи в полемике с оппонентом точен – «Наплевать и растереть»… Злобность, в которой он меня упрекает, – качество его прирождённое, а «скрытность» – это тоже для него. Писатель да ещё прозаик не может нигде и ни в чём скрыться. В его книгах «всё видно». А на книги мои существуют десятки тысяч писем, печатных отзывов, написаны книги и монографии, тексты мои включены в «Хрестоматии», в программы вузов…»
Согласитесь, Астафьев к тому времени достиг уже таких величин, такого уровня признания, схлёстывался с такими остепенёнными полемистами, что его «отчёт» напоминает доклад человека, давно ставшего национальной гордостью, перед первым в своей жизни начальником, которого по привычке, хотя они сверстники, он вынужден называть на «вы».
Хорошо помню эту историю: закончилась она трагикомически – в духе «Весёлого солдата»: защищая Астафьева, Хорошавцев решил вызвать Толстикова на дуэль. Она должна была состояться не где-нибудь, а у памятника Ленину на заводской площади. Чтобы у всех чусовлян на виду. Дуэлянт даже предложил Злопыхателю выбор:
– На ружьях или на кулаках?
По его словам, Злопыхатель от дуэли уклонился. Сейчас уж нет на белом свете никого – в физическом воплощении. Первым ушёл Толстиков, последний, кто называл русского классика Витькой. Вторым – Астафьев: его уход оплакивала страна. Третьим – Хорошавцев, дуэлянт и заступник. И не было уже «гражданского человека» Астафьева, чтобы осадить толстиковых и оплакать хорошавцевых.
ЧУСОВОЙ–ПЕРМЬ