Сны бессловесных. Путешествие в Париж. Опыты психоанализа. – М.: Метагалактика, 2009. – 450 с.
СВОЙ СРЕДИ СВОИХ
Без малого сорок лет назад Юрий Казаков в одном из очерков в «Северном дневнике» упоминает «архангельского журналиста» Владимира Личутина. Спорит с ним, полемизирует. Мало ли было и есть архангельских (и не архангельских) журналистов? Но в большую литературу приходит именно Личутин. Вряд ли случайно…
Кстати, о подобных «обмолвках». Они тоже неслучайны. О самом Юрии Казакове во время оно «обмолвился» (и весьма определённо: «большой русский писатель») не кто-нибудь, а далеко небезызвестный всем месье и отчасти даже товарищ – Жан Поль Сартр. И дело не в том, что «сам». И даже не в том, что льстит это национальному самолюбию. Так же как и Марлен Дитрих, в свой единственный приезд в Россию опустившаяся в ЦДЛ на колени перед Паустовским. За рассказ «Телеграмма». В конце концов национальное самолюбие в достаточной мере «уврачевал» (хотя едва ли «исцелил») «сам» Матисс, сказав: «Не понимаю, зачем русские художники ездят в Италию? У вас же есть Рублёв».
Дело, повторяю, не в этом. Для кого-то может показаться даже смешным: Юрий Казаков и Сартр (то есть не в пользу последнего). Дело в том, что за Марлен стоят Ремарк и Хемингуэй, за Сартром и Матиссом тоже кое-что стоит. Так же как за Паустовским и Юрием Казаковым. Так же как и за Личутиным. И это кое-что есть живая традиция культуры. Именно живая, потому что латинское слово «традиция» обозначает буквальную «передачу из рук в руки». Поэтому-то для Бунина так важны встречи с Толстым и Чеховым, для Есенина и Георгия Иванова – с Блоком, для Хемингуэя – с Джойсом.
Важно ли это для Личутина? Не знаю, но то, что в «самоедские 90-е» Личутина и всю большую русскую традицию постарались выставить из культурного пространства, из общеевропейского культурного пространства, – это очевидно. Точно так же, как выставили из передней власти. Последнее, впрочем, и хорошо – не дело традиции топтаться в передних вообще, а уж у воров, разрушителей и убийц тем более. Сегодня, во всяком случае, не приходится краснеть перед своим народом. К тому же ещё Пушкин сказал, что «русские писатели – сами господа», поэтому, чтобы попасть в гостиную, им незачем «отираться по передним». И хотя копаться на своих шести сотках или кропать в журналы куска хлеба для – не «господское» дело, но привычка к прямохождению осталась. Она и отделяет (и всегда отделяла) традицию от пресмыкателей.
ВОЗВРАЩЕНИЕ В НАРОД
Кстати, о шести сотках. Те самые недоброй памяти 90-е стали своего рода «моментом истины» для большой традиции в русской литературе. Многие представители которой и вышли-то из народа, да как-то очень быстро позабыли об этом. Да и как не забыть: дача в Переделкине, рабочий кабинет, массивный («писательский») стол, зелёный бархат, мягкий свет зелёной («ленинской») лампы.
– Тихо, папа работает!
Папа и впрямь работает, вздыхает:
– Как там народ?.. Да, чтоб не забыть, – на следующей неделе в Болгарию лететь, надо дочке джинсы привезти и жене хорошо бы шубу… Да-а… Как там народ?
И тут грянул гром. И грянул-то как-то так, паскудненько. Как любил говаривать Лесков: гром грянул не из тучи, а из навозной кучи. То есть с запашком. Но что делать, для многих, если не сказать для большинства писателей, – и дачные, и выездные, и прочие издательские благодати закончились. Да и не только для писателей: почти для всех «недорогих россиян». Пришли Гайдар и его команда. Точнее, зондер-команда.
Кто-то пошёл сторожить, кто-то сочинять анекдоты для последних полос таблоидов, Личутин уехал в деревню. Выживать.
Этот опыт и послужил если и не сюжетной, то совершенно определённо предметной основой книге «Сны бессловесных». Книге, кстати, отмеченной недавно дипломом «Золотого витязя» (правда, почему-то в качестве романа, хотя состоит она из нескольких повестей).
А реалии этих повестей таковы: далёкая русская деревушка в рязанской глуши, мелеющая на глазах крестьянская жизнь, и русский писатель – плоть от плоти, «единая волоть» от её древа. На дворе – октябрь 93-го. То есть, разумеется, не только октябрь, но и апрель с разливом и «щуками-икрянками», и июнь с «лешевой пищей» – грибом и ягодой, и «обжорная зима» с летним припасом. Но ощутимым и неотменимым сюжетным центром книги становится именно октябрь 93-го. Показательный расстрел сотен русских людей в центре Москвы и какой-то окончательный надлом, казалось бы, только пошатнувшейся жизни.
«Бессловесные» – это «печищане» и «печищанки», однодеревенцы Личутина, что поспешают скорее схорониться от наступившего бесстыдства и мерзости на «красную горку» сельского погоста. Бессловесна и вся крестьянская Русь, и попритихшая городская, с испугом взирающая, как «не торопясь, вальяжно бьют танки по окнам Дома Советов».
Эта кровавая кульминация «либеральной революции» 1991–1993 годов воспринимается Личутиным как реванш «внуков-отмщенцев», свивших свои «уютные червилища» ещё в позднесоветской жизни. Кстати, именно октябрь 93-го оказывается рубежным в осмыслении новой действительности и у многих других современных русских писателей: от Николая Дорошенко и Василия Дворцова до Олега Павлова и Юрия Полякова включительно. И понятно почему.
ПОХВАЛА ХУЖЕ РУГАНИ
Личутина все – вразнобой и хором – хвалят за язык. Листают словари, мучаются с ударениями, восторгаются, чешут затылки. Пытаются вслух повторить перед зеркалом, записываются на приём к логопеду.
По мне такие похвалы хуже ругани. Всё равно что хвалить селезня за перья, а озеро – за воду. А по другому-то как?
Язык у Личутина не самоцель, это своего рода пластика мысли, устремлённой к корневым, бытийным основам русской жизни. Поэтому и проходит Личутин сквозь накипь активной лексики, шумящей на перекатах современности, чтобы, как блесна, погрузиться в тихие и недвижимые глубины национальных смыслов и вытащить оттуда сокровенную и спасительную тайну понимания происходящего. Ведь есть в книге и отрывки из дневников, писавшихся в то время. Читаешь их и радуешься, что Россия потеряла «архангельского журналиста» и обрела писателя. Столь словесно скудна и аналитически небогата (хотя по-человечески и понятна) злоба дня у Личутина.
И напротив, из какого-то одного забытого слова, обращённого мимо настоящего к подспудным пластам национальной памяти, пробивается совершенно неведомая нам философская картина мира, тысячелетиями созидавшаяся русским народом. Где прошлое оказывается не сзади, а впереди нас. Что это прошлое не «объективно», а нравственно и вполне определяется поговоркой: брось добро, и оно ждёт тебя впереди. Что «время вообще» – это колодец, из которого каждый черпает своей мерой, и колодец тот не оскудевает.
Из всего этого и слагается вполне законченная и эпическая цельность нашей жизни, в которой современность – даже больная, бьющая наотмашь и рвущая душу – всего лишь вода времени, истекающая обратно за поросшие мхом, тысячелетние брёвна колодезного сруба. И по всем русским людям, опившимся этой тяжкой чёрной водицы девяностых, в книге «Сны бессловесных» Владимир Личутин справляет свои октябрины.