С неослабевающим вниманием поглядим на октябрьские поэтические журнальные свершения. Октябрь как эпицентр особого элегического осеннего вдохновения, а также как месяц известных революционных событий воспет во множестве прекрасных стихов. Но одним из первых вспоминается, конечно, пушкинский «отрывок»:
Октябрь уж наступил –
уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад –
дорога промерзает,
Журча ещё бежит за мельницу ручей…
На Урале в октябре уже вовсю идёт снег, а октябрьский номер журнала «Урал» открывается замечательной подборкой Вячеслава Попова с отдающим некоторой готичностью заглавием-призывом «Спроси у тьмы». Вячеслав Попов обладает редким и удивительным талантом поэтически рентгенографировать пространство (причём и природное, и культурное), улавливать и воплощать его подспудные метаморфозы. При этом само внешнее ритмико-интонационное движение стихов – лёгкое, вплоть до частушечного:
едет поезд
не догонишь
погоди
как дальше там
едет поездом
в воронеж
с мандельштамом
мандельштам
Это сочетание естественной лёгкости ускоряющего самого себя ритма и семантической весомости (а порой и как раз мандельштамовской, «сестринствующей» с нежностью тяжести), уплотнённой фактуры смысла и мерцающей призрачности его словесной и просодической реализации определяет особое обаяние этой неизменно внимательной к скользящему и неуловимому лирики: «поскрипывает планер тренировочный / затянут сизой дымкой окоём / и в воздухе легчайшие неровности / и тяжесть в сердце медленном моём».
Об обманчивости особой «простоты» поэзии Попова точно пишет в рецензии на книгу «Там»1 Ольга Балла: «Это специальная такая простота: не то что мнимая, но умышленная – чтобы не отвлекать от внутренней сложности, а, напротив того, сосредоточивать на ней внимание. И тишина – а в этом модусе поэтическая речь Попова принципиально тиха – для того же: чтобы собственным голосом не заглушить главного».
Вмешивая мистику в «весомое, грубое, зримое» «тесто» узнаваемой действительности, Попов всегда подразумевает за видимым – «незримое очами», что позволяет говорить о символизме его, казалось бы, далёкой от символизма в своей скорее акмеистической пристальности и детальности, поэзии – о важности её визионерской, духовидческой, «ангелологической» (Балла) составляющей. Такие строки, как, например «нисходим в бездну тесноты / с недавней высоты просторной» не особенно трудно представить себе в стихотворении Андрея Белого или Валерия Брюсова. Вот и Ольга Балла отмечает, что особое внимание «обращает он на жизнь в аспекте её прозрачности: на ту её границу, сквозь которую просвечивает нечто, как-то продолжающее жизнь и явно превосходящее её. И, может быть, удерживающее её на себе. Как знать».
Помимо богатого и базирующегося на «странных сближениях» (у многих ли поэтов мы обнаружим пересечение, например, Николая Олейникова с Ходасевичем, напоминающим о себе в строчках «и мчится чёрный чёрный / сквозь нас автомобиль») интертекста, поэтику Вячеслава Попова отличают ироническое отстранение, игровая материализация и одухотворение абстракций («добро и зло за столом сидят / при свете высоких свеч / пьют вино и еду едят / прежде чем вместе лечь»), продуктивно сосуществующих с акцентированной лирической конкретикой (в частности, географической – «над цной / рекой такой», «новосибирск пронзительный», «далёкий магадан»); инверсии («к лютой промзоне лицом вопросительным / ангел встречал рождество»); материализация философских максим («встречное время – время грядущее / попутного времени нет»); частотное отсутствие знаков препинания (в данном случае эстетически оправданное необходимостью сохранения непрерывности мыслечувствия) и заглавных букв (так, «кинотеатр родина», благодаря этому приёму, становится одновременно и конкретным кинотеатром, и широким символическим и архетипическим обобщением); анафоры («песчаная рубаха / песчаная рука / песчаные опорки / песчаные портки»), детальность («вот боярышник тёмный / вот следы на снегу», «собачий след и человечий след / хранят в себе грозы вчерашней влагу»). Будучи предельно локализованы и заземлены, эти стихи неизменно развёрнуты в сторону абсолютного, в необозримое линейно-плоскостным взглядом, но доступное поэтической стереоскопии поле броуновского движения смыслов и несущих их и несомых ими слов. От материально выраженных знаков поэт уводит нас в за-знаковую пограничную «область неразменного владенья» (Иван Жданов), в мифологию демиургических первоэлементов; от земляной черноты буквы – к зимней (зима – лейтмотив подборки), выявляющей скрытое белизне бумаги; от явных «чернил» к тайным; от нот – к музыке беспредельного: «песня очень простая / сочинилась без нот».
Виктор Куллэ в открывающей октябрьский номер «Нового мира» подборке «Мы были» остаётся верен двум краеугольным категориям своей поэзии, отражённым в заглавии тома его избранного – «Стойкость и свет». Стихи Куллэ демонстрируют парадокс, обратный парадоксу Вячеслава Попова: простое, наглядное, базирующееся на философии нравственного максимализма и стоицизма (роднящего поэта с его другом – Иосифом Бродским) упаковано порой в довольно изощрённую форму: таковы, например, включённые в подборку «Три сонета». Версификационное изящество явлено не только в жанровом аспекте, но и в органичном соседстве глагольных рифм (спасает – воскресает) с незатёртыми созвучиями (Москву – мозгу, табашный – башня); в неожиданных сравнениях («По реке сплавляют облака, / как большие белые плоты»); в экзотической тематике стихотворений («Fuimus»); в энергичных, свободных от тяжеловесной дидактики нравственных установках («а самоутверждаться – нэжды нет, / когда в душе – лишь музыка и свет») и лирических формулах («Любовь – существованье на износ»); в энергичной иронии («Но потом всё это стало трендами, / паттернами, прочей мутотой»), а также в родственной Вячеславу Попову отелеснивающей реинкарнации абстракций: «жизнь... фланирует вдоль парапета / и желчно комментирует: «Не ной».
В названии подборки (оказавшемся – ни много ни мало – девизом небезызвестного графа Якова Брюса) слышится не только прозрачная печаль о прошедшем, но и восходящая к известным строкам Василия Жуковского, обращённым к «милым спутникам» («Не говори с тоской: их нет; / Но с благодарностию: были»), – благодарность. На живом развёртывании и пересечении этих чувств и строится подборка.
Внутренние переживания лирического героя часто экстраполируются вовне: «За окошком клубится / непонятная дрожь», в птичьем пении слышится «избыток тоски». Мелкие внешние изменения могут запустить масштабные внутренние («С тех пор, как ты переменила стрижку, / жизнь исподволь утратила объём») и даже воскресить в зрелом, «репетирующем безмолвие», во многом разуверившемся (но и научившемся видеть «в камне скрытые Бога частицы») мужчине перманентно влюблённого мальчишку, жаждущего «внимания юных афродит». Лирическая интроспекция и ретроспекция позволяют «ошкурить безнадёжно позабытый быт» – до бытия. В искусстве же отыскивается если не спасение, то, по крайней мере, утешение: «Музыка не спасает – / утешает она». А высшее утешение даруется верой в мудрость Творца:
Правильно ли брошено зерно?
Но Создатель знает наперёд,
что Творение обречено
длиться. И вовеки не умрёт.
Именно это длящееся творение (и само удивительное ощущение его «длящести», «длимости») и является спасающей от отчаяния приметой жизни вечной в нашей, временной (где «смертью пропитано время»), и оправдывает «бессмысленный яростный труд» стихо-творения, и даёт силы на милосердие – вопреки тотальности окружающего цинизма, лжи и «словес, что искажают Слово»: «Всё одно: жалею, как дурак. / Всё одно: прощаю и щажу».
Кстати, о цинизме. На страницах октябрьского «Знамени» находим подборку Константина Гадаева (наряду с Михаилом Кукиным и Игорем Фёдоровым входящего в поэтическое содружество «КуФёГа») с интригующим названием «Между ханжеством и цинизмом». Лирический герой Гадаева, наблюдая неброское окружающее (и как бы втягивая, втаскивая большой мир в свой квартирный, маленький), всверливаясь взглядом в «пейзаж, попутный для жизни всей», задаётся нелёгкими и склонными к риторичности вопросами («Что смогу я сегодня ещё? Ничего не смогу. / Что мне надо сегодня ещё? Только это и надо») и обращает к себе печально-суровые императивы («Не ищи же пустеющим сердцем добра от добра: / этот способ наполнить его никуда не годится»). У него своя «длящесть» – протяжённость «уроков»: более горькая и, в отличие от бесконечного Творения, конечная (вспомним героя нашего предыдущего обзора Геннадия Русакова с его «Уроками ремесла»): «Хоть теперь присмотрись и прислушайся… Длится урок. / Днём и ночью. Зимою и летом. Пока ещё длится».
Но как раз это созерцательно-медитативное состояние, с одной стороны, расстроенности, а с другой – самоуглублённой сосредоточенности, даёт возможность «на пороге тьмы» (эта пограничность, как и слышимая только поэту музыка, роднят Гадаева и с Поповым, и с Куллэ) уловить «роздых бытия», «полнозвучность тишины живой», услышать, как «сверчки озвучивают звёзды», обрести зрелость любящего зрения («если и не плоть, то тень едина»), преодолеть «почти незримо убывающее» время и испытать подлинное – без «ханжества и цинизма» – самоумаление («До смешного мы / на земле малы») перед бытийным космосом, явленным порой в самых неброских деталях «неошкуренного» (памятуя о метафоре Куллэ) быта с «видом из окна, засмотренным до дыр» и – в конце концов – проникнуться спасительной верой в «могучую простоту замысла»:
Как разнородно всё и рядом,
одним охваченное взглядом.
Есть лишь контраст, но нет разлада.
Что замысел могуч и прост,
уверишься, когда дугою
по своду, взрытому грозою,
из сизой мглы к златому зною
протянется воздушный мост.
Сквозь «тусклое стекло» повседневности поэт старается разглядеть «что-то главное», и у него это получается. За бытовым обнаруживается бытийное: «Сквозь вётел золотистый ветер / просвет на Химкинское светел». Спасение обретается – «вне земного привычного бремени» – в единстве зрения, музыки («места себе в жизни не находит, / если сходит музыка на нет») и памяти («где все близкие мне при жизни / за дощатым столом сидят»).
Эту главную лирическую тему Гадаева хорошо сформулировал критик Сергей Баталов: «Мир вокруг красив, но при этом ужасен, человек – слаб, смертен и бессилен что-либо в нём изменить. Однако это бессилие не исключает стоического в своей безнадёжности противостояния. <...> Там, где бессилен человек, – всесилен Бог. И надеждой на его помощь полны стихи Константина Гадаева. Даже в минуты самого полного отчаяния».
Напоследок добавлю к этим трём, как выяснилось, тесно переплетённым общими темами и вариациями подборкам небольшой список других заметных октябрьских публикаций. Не гомеровский «список кораблей», конечно, но списков «премногих тяжелей»: «Стихи» Александра Вергелиса («Звезда»), «Последние стихотворения последних лет» Вадима Дулепова («Урал»), «Стихи» Германа Власова («Нева»), «Не сбиваясь на рассказ» Александра Кушнера («Знамя»), «Дружеские послания поэтам» Галины Климовой («Интерпоэзия», № 4), «В поющей темноте» Глеба Шульпякова («Новый мир»), «Поющий снег» Ганны Шевченко («Дружба народов»).
«Услышимся» через месяц!
__________________________
1 О. Балла. Точное количество жизни // Четырёхлистник. № 8.