В прошлом номере «ЛГ» в авторской рубрике Вадима Левенталя был опубликован материал «Пелевин навсегда». В нём упоминается «нешуточный спор» о том, кого из двух современных писателей – Пелевина или Сорокина дольше не забудут. Оппонент Левенталя продолжает эту дискуссию.
Раз уж Вадим взялся пересказывать своими словами мою аргументацию в тот августовский вечер, когда мы сидели на веранде кафе на Садовом и спорили о литературе до четвёртого часа ночи и разошлись, когда начало светать, а солнцезащитные очки никто с собой не взял, то и я начну с того же места.
В споре, почему Пелевин лучше Сорокина, главный аргумент Вадима сводился к тому, что основные свои вещи Владимир Георгиевич написал в восьмидесятые, и они были о восьмидесятых, про восьмидесятые, для восьмидесятых и там и остались. Советский проект завершался, и логично, что появилась такая литература завершения, осмысления и каталогизации, но раз уж он всё равно кончился – зачем тащить этот труп дальше. Тогда как Виктор Олегович – автор девяностых, нового времени и ветра перемен, который это странное время описал и именно это останется: про восьмидесятые и так много чего есть, а вот когда нам понадобится восстановить образ девяностых – куда мы посмотрим? Кого спросим?
Этот аргумент не лишён смысла в обоих случаях. Действительно, и это важная оговорка, Владимир Сорокин – Великий Писатель Земли Русской до «Голубого сала» включительно. После этого, действительно, проект деконструкции русской литературы был закрыт (в некотором смысле потому, что кончилась великая русская литература, которую он ещё не пересобрал; не пересобирать же авторов второго ряда), а сам автор последовательно эволюционировал в, скажем осторожно, фантаста с репутацией. Обсуждать «День опричника» или «Теллурию» довольно скучно. Это вся та же самая трескучая актуалочка, что и у Пелевина, только вид сбоку.
Тогда как Пелевин – автор 90-х и если нам нужны не костюмы и причёски, а мысли и настроения: жадность и безграмотность пополам с шамбалаискательством, то нет лучше, чем Пелевин.
И да, когда мы говорим о том, что Сорокин останется в русской литературе, мы говорим о «Норме»/«Романе», «Насте», «Кисете». И у этого очень простое объяснение, Вадим его уже озвучил, я просто уточню: Сорокин институализирован. Он – звено в цепочке Толстой-Достоевский-Солженицын. Потом Сорокин. Потом кто-то ещё. Чей корпус вынесет на этот берег обманчивым течением, мы ещё не знаем, но этот кто-то в учебнике прижмётся щекой к Сорокину. То есть ещё раз: в истории остаются не те, у кого заслуги перед литературой, а те, кого преподают в школе: не важны имена, важны институты. И Сорокин, как кусочек пазла, уже уложен в общую картинку. Невозможно преподавать современную литературу без разговора о Сорокине.
А без Пелевина можно.
И это связано с тем же процессом. Сорокин успел в этот поезд, Пелевин принципиально не сел. Сорокин институализирован задним числом – он до некоторой степени Советский классик, Пелевин – работает в момент разрушения институциональной структуры. Всё разрушается, мозаики с космонавтами сыпятся, светила обрушиваются, как люстры с потолка, а на обломках всего камлает Пелевин. В тот момент казалось, что теперь так и будет, и это навсегда, но это всегда навсегда, пока не кончится. И в тот момент, когда институциональная структура начала выстраиваться заново, возникла необходимость определить и место Пелевина. А как его определить? Ну, например, встроить в школьную программу.
Только проблема в том, что Пелевина, до определённой степени, и невозможно преподавать. Я как-то попытался своим студентам пересказать роман «Чапаев и Пустота». Где-то на середине понял, что пятиминутное упоминание грозит перерасти в полуторачасовой рассказ. Почему? Где-то на середине понял, что пятиминутное упоминание грозит перерасти в полуторачасовой рассказ. Почему? А как коротко и быстро объяснить современным двадцатилетним, что происходит в главе, в которой Терминатор и Просто Мария ходят по Москве на фоне расстрела Белого дома, при условии, что рассказ начинается в 70-е и продолжается вплоть до 90-х с подробностями социального быта и графиками падения производства. Объяснить, кто это, их символическое значение, смысл сцены и весь тот набор, который людьми моего поколения считывается без всяких пояснений, но не распространяется дальше. А главное – зачем это объяснять?
То есть объяснить, что такое «Тридцатая любовь Марины», можно в нескольких словах – если нужно. А если нужно – можно и лекцию с широким кругом ссылок. А «Generation П»? Ну, вот, попробуйте, как-нибудь на досуге.
Владимир Ленин в таких случаях говорил, что критерий истины – практика.
Но это бюрократические мелочи. И, честно, довольно скучные. Никому из живущих писателей не хочется думать о своём месте в истории как о строчках в учебнике. Посмертная жизнь представляется блестящей и полной побед: вырастут поколения, повесят доски, назовут именем улицы, откроют дом-музей и будут водить экскурсии (пн. выходной, перерыв на обед с тринадцати до двух). Вот так хочется представлять посмертную славу: отлитую в звонком мраморе, а не в образе седовласой учительницы литературы, кутающейся в холодную желтоватую шаль в сельской школе, которая, может, и понимает, что хотел сказать автор, но детям не может рассказать.
Поэтому, утверждает Вадим, есть ещё одна важная вещь: мысль. Пусть Виктор Олегович пишет много (наплюем на инфляцию символического капитала), и не все романы одинаково прекрасны (есть же и прекрасные), и много сиюминутных анекдотов и хохмочек, но его мысль, которую он продолжает из текста в текст – важна: он критик (капитала), который смеётся. (А знаете кто ещё был смеющимся критиком? Сократ!).
И в этом есть резон. Мы живём в несправедливо устроенном обществе, нам нужен язык для того, чтобы эту несправедливость описывать, палец чтобы на неё показывать, голос, который кричит «Караул!», когда грабят. И утешение, через смех, в этой неравной борьбе, в которой мы уже проиграли, просто победителям не выгодно, чтобы мы это поняли. И вот это всё – Пелевин.
И при этом он не только описывает, показывает и высмеивает, он делает это как художник, а как мы знаем, одна ёмкая метафора гораздо действеннее, чем сто пудов экономических описаний. Вот вам задачка, мои маленькие любители структурализма: что больше похоже на коктейль Молотова: томик «За Маркса» или граффити «Структуры не выходят на улицы»?
(Ну я-то, если меня спросят, на стороне Лакана, естественно.)
И логично, продолжает Вадим, что именно здесь появляются люди, которые говорят – критик-то он критик, только вот отчего же ваш критик капитализма за свою критику получает такие гонорары?
Не то чтобы это свежая мысль (но, справедливости ради, заметим, что и не такая уж и старая – у Данте, к примеру, она не встречается, хотя Медичи уже были), но, да, мы знаем, что «поздний капитализм» (как его называет Джеймисон, придумавший постмодерн, который – постмодерн – как далёкая звезда – сам умер, а свет от него всё ещё идёт, и мы благодаря ему ориентируемся в пространстве – вот и Пелевин и жив и пишет – хотя всё больше на ощупь) начиная с шестидесятых годов XX века активно апроприирует протест против себя, выворачивает и отлично продаёт следующему поколению на новом витке.
И Пелевин – это очень специфическая, говорящая часто на излишне актуальном языке (можно вообще ставить писателю в упрёк, что он хватает все речевые практики подряд, даже те, которые исчезают всего через пару лет, типа албанского языка «падонкафф»[1]?), безжалостно высмеивающая вообще всех (и насильника, и жертву), но критика – всё равно критика (!) позднего капитализма.
Но при этом, да, критика успешная. Да – хорошо продающаяся.
Так что претензия вполне легитимная: как же ты можешь быть критиком капитализма и ехать на этой машине по зарабатыванию денег? – спрашивают те, кто Пелевина не любит. – Чем ты отличаешься от H&M? Те продают быстрогибнущие футболки с надписью «Смерть капитализму», а ты такие же книги, в которых осуждаешь консьюмеризм и тех, кто ходит в футболках. Очень остроумно.
И тут Вадим справедливо и мрачно замечает, что вообще-то Пелевин, в отличие от H&M, идёт дальше и отвечает на этот вопрос, только ответ мало кому понравится. (И в этом смысле если кого и называть «кумулятивной матрёшкой», то автора: внутри фигурки хохмача скрыт Сократ, внутри Сократа – Дионис, внутри Диониса – Пан, внутри Пана – Хронос).
Но именно в этом месте, как мне кажется, и лежит главная проблема.
Машина – традиционная метафора капитализма: холодная система, неумолимая структура, ритмично уничтожающая всё, чтобы превратить живое и настоящее в очередной стул из ИКЕА и продать тем, кто раньше тут жил под сенью и пел песни. И, как и все метафоры, эта – очень литературна: она устрашающе выглядит в рассказе, порождает бесконечные ассоциативные ряды, очень ёмкая, и дальше, и дальше, но это метафора. А метафора может быть аргументом только в споре с поэтом. Собственно, поэтому, из-за метафоры машины, структуралистам пятидесятых – клоунам, по версии автора, – которым казалось, что технический прогресс неостановим, и не удалось выстроить систему обороны. От машины можно обороняться: построить стены и насыпать заградительные валы, выстроить идеологию защитника крепости, но капитализм не машина, не структура.
Капитализм – это и есть общество, это очень агрессивная версия социума, социальный организм, который глотает и переваривает, питается и за счёт этого растёт. Важно, что у него нет цели и задачи. Переваривание, усваивание и рост ради роста – вот его смысл.
Выжить здесь важнее, чем двигаться.
В случае с машиной, как мы понимаем, основное свойство – именно движение.
И это выживание осуществляется за счёт постоянного неостановимого пересобирания самого себя. Как только появляется критик, который находит слабое место и бьёт в него острой метафорой, капитализм не погибает, но перестраивается, адаптируется и продолжает дальше, попутно отсыпая критику немного золота (как в компьютерных играх, когда из врага после удара высыпаются монетки).
Суть же в том, что сама эта метафора, этот способ говорения о деньгах как трансцендентной сущности, который был актуален двадцать лет назад и на который указывает Вадим как на главное достоинство Пелевина, уже учтён. Как и учтён аргумент – как вы можете зарабатывать на критике капитализма. Это всё перестало работать. Я даже не буду указывать на тот факт, что «деньги – это трансцендентная сущность». Это частный случай джемисоновского (тоже озвученного в начале 90-х) предложения говорить о об экономике как о культуре. Я укажу лишь на то, что пока читатель читает, а критики спорят, какая метафора тоньше: про вампиров или богиню Иштар, сам капитализм ушёл вперёд и как свинья жрёт чужих детей, оставленных без присмотра.
Как говорила героиня «Леди Макбет Мценского уезда» Катерина Львовна Измайлова: «Проехали».
А теперь Сорокин.
Мы не будем здесь говорить о его литературных достоинствах, тонких стилизациях и юморе. Это, я думаю, все и так знают. Я хочу указать на вот какую вещь: то, что делал Сорокин с литературой – это очень последовательная, немного занудная – но тем она и хороша – демонстрация одной вещи: как именно разбирать текст, а потом собирать обратно.
И этот навык, которому учил Сорокин в каждом своём тексте на всех возможных примерах, на порядок полезнее, чем метафора о том, что сильные мира сего – это вампиры, мир устроен несправедливо, а деньги – трансцендентная сущность.
Если прав Деррида и нет мира за пределами текста (а Деррида прав), то навык видеть, как всё устроено, умение держать скальпель, и не бояться, сделав первый надрез, закопаться во внутренности, вырвать жало и победу – важнее для борьбы, чем ёмкая, многозначительная остроумная метафора.
(Поэзия нужна, чтобы было что защищать, но в самом бою не пригодится).
То есть ещё раз: Пелевин красиво рассказывает, Сорокин – даёт в руки оружие.
Мне бы хотелось напомнить всем, кто считает себя марксистами, что в основе марксизма лежит одна очень простая мысль: философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его.
Денис Епифанцев
[1] Распространившийся в нулевые интернет-сленг, в котором намеренно допускались орфографические ошибки и использовалась нецензурная лексика.