Константин Комаров
Посмотрим, по обыкновению внимательно и заинтересованно, чем порадовала и удивила нас толстожурнальная поэзия в декабре – последнем месяце года и первом месяце зимы, в любви к особой волшебной загадочности которого Валентин Берестов однажды признался в чудесном стихотворении «Декабрьский снег»:
Нарастают снега. Сокращается день.
Год проходит. Зима настаёт.
Даже в полдень
за мною гигантская тень
Синим шагом по снегу идёт.
Снег, свисая, с еловых не сыплется лап,
И синицы свистят без затей.
Сколько снежных кругом понаставлено баб,
Сколько снежных кругом крепостей!
Незаметно закатом сменилась заря,
И снега забелели из тьмы.
Я люблю вас, короткие дни декабря,
Вечер года и утро зимы.
Стихи Владимира Бауэра, собранные в подборке «Стихи», опубликованной в декабрьском номере журнала «Звезда», располагают к себе живой иронией, проявляющейся в пародийном переосмыслении «прецедентных текстов», которое снимает с них «хрестоматийный глянец» выхолощенного от частого употребления драматизма и трагизма («Был тогда я со своей богемой / там, где этот сброд, к несчастью, был» – отсылка к знаменитому ахматовскому «Я была тогда с моим народом / Там, где мой народ, к несчастью, был»*, «чуждый чарам чёрный гром» – к бальмонтовскому «чёлну», а «До свиданья, смертная пиранья» – к предсмертному есенинскому «До свиданья, друг мой, до свиданья»); в сочетании акцентированной разговорности с изящной инверсией («Вот те амнезия в назиданье, / вот те дар аорты на разрыв»); в лексической пестроте («криосауна», «маниак», «замес», «закос», «заквас», «взвесь», «персты»); в яркой свежести эпитета («сепаратное молчание», «лимонное сдутое сердце») и звукописи («косишься на коз», «залезть на зауми карниз»), а также во флёре лёгкого эротизма, у которого одна природа с творчеством («обмакивая стилос в нежные воронки бытия»).
Такая игриво-игровая, чем-то родственная северянинской (эпиграфом из его «платья муарового» предварено одно из стихотворений) бауэровская поэтика приближает стихи к читателю и заземляет любой намёк на громокипящий пафос, незамедлительно подвергая безжалостной автопародии всякую высокопарность, и при этом высветляет скрытый лирический драматизм:
Ничего не получится без передышки,
без дремучего глада – ни рая, ни лая.
Но докурим – и только:
«Откуда дровишки?» –
сможешь выдохнуть,
щепкой безумной пылая.
Лирический субъект стихов Бауэра – «идиллический псих», «поэт-анекдот», обречённый на «беспрестанное о ерунде говорение», – идёт по жизни легко и стихийно, смеясь, влюбляясь и подпрыгивая, на каждом шагу обнаруживая повод для творчества: то «перемигиваясь» с Гебой, то «несясь во главе безумцев» и даже не думая уклоняться от «вёртких рыбок», которые «из глаз состоят и улыбок». Этой лёгкостью, по-обэриутски (вспоминаются при чтении «детские» стихи Хармса и Введенского) помогающей вынести земное «бытьё-забытьё», и симпатична данная подборка.
В декабрьском «Урале» – подборка Сергея Коркина «Если кончится вечность...». Основные черты природного и духовного космоса, в лирическое обживание которого погружён поэт, – простор, высота и глубина, – парадоксально ощутимые за строчками даже там, где речь идёт об их отсутствии («Заметишь вдруг, что небо обмелело, / И нет уже бывалой глубины»). В призрачном и слегка подсвеченном мистикой пространстве этих стихов сентябрьская ночь по-тютчевски «распахнула глаза», сереет «пепел отражений / ночных огней сторожевых»; из стихов Хлебникова («В каждом глазе – бег оленя. / В каждом взоре – лёт копья»), «безмерное замирным полня», приходят с цветами и травами «оленеокие девицы»; «лики обескровленных святых / Выглядывают избранных в толпе», «в небе горит топор», «фонари крестами вдоль дорог», а образы «красивы и грустны, / Как имена детей слепого бога». Мир этот одновременно смертен («Весь мир на слом, на пиршество тирану», «совсем померкла / Яркая звезда», «Жизнь прошла, трава пожухла») и бесконечен (для «чистого сознанья», преодолевшего плен тленного и открывшего путь к «скрытым ответам», к разгадке «жизни основы») в одухотворённости и непостижимости своей «щемящей высоты»:
И дерево приходит к человеку,
И нежно прислоняется стволом,
И говорит – люби меня, калеку,
Не делая ни жердью, ни веслом.
Особый смысловой объём стихам Коркина придаёт их образно-интонационная двуплановость: при всём обилии образов, связанных с умиранием, ранами, деформациями и искажениями, сама ткань стиха, его плотность и компактность (поэт почти не выходит за пределы двух-трёх строф), гулкое мужество «заглядыванья бездне в очи», звучащее между строк, сильнее слов убеждает, что «если закончится вечность, / То сразу начнётся другая» и «отступит смерть несмело», ибо «Бог оставил / Внутри всех нас ещё кого-то» и с человеком неотступно пребывает «благодать / Небес, на землю нисходящих». Стихи об умирании человека и «человеческого, слишком человеческого», таким образом, наполняются жизнью поэзии и чаяньем «воскресения мёртвых и жизни будущего века», заряжаются стремлением «восходя к невидимым устам», «узреть неведомое», «порвав с телесной суетой». Лирический герой Коркина в меру сил старается исполнять завет, сформулированный однажды поэтом Денисом Новиковым: «Дымом до ветхозаветных ноздрей, / новозаветных ушей / словом дойти, заостриться острей / смерти при жизни умей».
А в декабрьском номере «Нового мира» выделяется мемориальная подборка «Памяти поэта» – к полугодию со дня кончины Бахыта Кенжеева, публиковавшегося в журнале на протяжении тридцати лет (с 1991-го по 2021-й). Составивший подборку Павел Крючков в кратком предваряющем слове отмечает, что она «сложилась сама собой». Эта естественность, непредзаданность, самостийность стихотворного высказывания чувствуется при чтении.
Кенжеев у каждого из представленных поэтов – свой и при этом у всех – общий. Ирина Ермакова в своей античной элегии, сочетающей интонации плача и гимна, встраивает его уход в ряд других недавних горьких потерь: «Падают цепью – поэзии русской солдаты. / Хвойные лапы, военные астры, военные розы, / Красные травы Цветкова, Таврова, Строчкова». А Елена Лапшина обращается к терзающей поэта мучительно неуловимой Музыке, напоминающей как о пушкинском «Пророке», так и о «Смычке и струнах» Анненского («И было мукою для них, / Что людям музыкой казалось»):
Когда ещё, за гранью звука,
предвосхищая бытиё,
была лишь Музыка и мука
невоплощённости её,
она то яростно, то глухо
волной ходила без конца,
не находя иного слуха,
она тревожила Творца.
Если же говорить об «интегральных параметрах» личности Кенжеева, отражённых в стихах, – то это, конечно, не раз отмеченные и при его жизни доброта, щедрость, воздушная «полётность», радостное и светлое восприятие бытия, не отменяющее, но обостряющее чувство его трагедийности, стихийное мальчишество в сочетании со стариковской мудростью: «Зла не держал, был легук гоголёк да не волен» (Ирина Ермакова) «весёлый мальчик», «птичий жизнерадостный полёт» над бездной (Андрей Коровин), «слово плачет, как безумный альт», «Тут не простая горечь, но другая, / немая грусть» (Герман Власов).
Поэт ушёл, но поэзия его продолжается, длится и всегда готова своей «предельно прямой речью», которая «шелестит чем явственней, тем вольней, / И поёт, и светится ниоткуда» (Елена Генерозова), «перед вышними весами явить творенья торжество» (Владимир Берязев).
Завершая, как обычно, обращу внимание неравнодушного читателя ещё на некоторые декабрьские подборки, а именно: «Объясниться не получится» Михаила Айзенберга и «Истукан» Артёма Носкова («Знамя»); «Стихи» Марии Леонтьевой («Нева»); «Плацкартные стихи» Яна Бруштейна («Дружба народов»); «На острие луча» Дмитрия Вилкова («Урал»); «Стихи» Сергея Попова («Звезда»).
«Услышимся» через месяц!
__________________
* А в «воронках бытия» из последней строки этого стихотворения при большом желании можно «расслышать» «шины чёрных марусь» — воронков из ахматовского же «Реквиема». Под таким глубоким спудом спрятан у Бауэра трагизм.