«Расстрелянное возрождение» – трагедия уничтожения коммунистическим режимом в тридцатые годы минувшего века целой плеяды лучших представителей творческой интеллигенции Украины. Если говорить о литераторах, то около трёхсот наиболее значительных украинских прозаиков и поэтов были расстреляны в основном в 1932–1933 и 1937–1938 годах в чекистских подвалах и лагерях.
В дальнейшем уничтожение писателей продолжалось, но уже не так интенсивно. Это и понятно, если вспомнить, к примеру, что только осенью 1937 года к двадцатилетию Октябрьского переворота в течение нескольких дней некий капитан НКВД Матвеев собственноручно расстрелял на Соловках 1111 заключённых, среди которых было немало уникальных личностей, представлявших собой гордость украинского литературного слова.
Микола Зеров, Михайло Драй-Хмара, Евген Плужник, Владимир Свидзинский, Олекса Влызько, Павло Филипович, Гео Шкурупий, Дмитро Фалькивский, Михайль Семенко, Тодось Осьмачка, Майк Йогансен, Кость Буревий, Григорий Косинка, Олесь Досвитний, Микола Кулиш, Валерьян Пидмогильный, Матвей Яворский, Владимир Чеховский, Валерьян Полищук, Григорий Эпик, Мирослав Ирчан, Марко Вороний, Михайло Козорис, Олекса Слисаренко, Михайло Яловый… Список этот долог и навеки полон великой скорби.
О каждом из названных писателей – а названы ещё далеко не все – следовало бы по справедливости вспомнить и написать подробно, отдавая дань и непреходящему смыслу принесённой жертвы, и творческому наследию каждой неповторимой личности. Украина сегодня бережёт скорбную память о «Расстрелянном возрождении». Выходят из печати и обстоятельно подготовленные книги произведений названных в этом ряду писателей двадцатых-тридцатых годов, и исследования об их творчестве. В этом очерке я обращаюсь к памяти лишь об одном из самых ярких представителей «Расстрелянного возрождения» – о поэте Владимире Свидзинском (1885–1941).
* * *
Владимир Свидзинский – редкое творческое явление. Лучше сказать, явление уникальное. Поэт, который воистину «засветился сам от себя», по его собственному выражению. И это ощутит каждый человек, способный чувствовать поэзию, прочитав его стихи, казалось бы, навсегда потерянные после жестокого уничтожения автора, стихи, не приходившие к читателям более шестидесяти долгих лет.
За год до своей гибели В. Свидзинский, уже явственно ощущая её приближение, всё же не оставлял в своих поэтических строках надежды на то, что вопреки всем выпавшим на его долю испытаниям выживут и продлятся во времени, в душах новых читателей
Слова поэтов прозорливых,
Отважных странников земных,
Мольбы их песен незлобливых,
И плачи, и проклятья их*.
* Перевод с украинского здесь и далее – С. Шелковый.
Родился Владимир Свидзинский в семье священника на Подолье в 1885 году. Окончил духовную семинарию, в дальнейшем получил ещё два высших образования – в Киевском коммерческом институте и в Каменец-Подольском университете на историко-филологическом факультете. В 1916–1918 гг. был на фронтах Первой мировой. При новом режиме работал архивариусом и вёл научную работу, обучаясь в аспирантуре, публикуя научные статьи, главным образом – в области этнографии, там же, в Каменце-Подольском, до 1925 года.
С 1925-го и вплоть до трагической гибели в 1941 году местом его обитания, средой и одновременно антисредой его творчества, его трудов на редакторских должностях ради скудного хлеба насущного был столичный тогда Харьков. При жизни поэт издал три книги стихотворений: «Лирические стихи» (1922), «Вересень» (1927), «Стихи» (1940). Эти сборники, разумеется, сразу же были объявлены официозной критикой совершенно ненужными пролетариату и чуждыми по всем признакам стране великих строек.
Вневременная интонация лирики Свидзинского совершенно не вписывалась в барабанный треск почти всего, что выходило тогда из-под пера верноподданных литераторов. По определению профессора Юрия Лавриненко, составителя антологии «Расстрелянное возрождение», если годы до 27-го были для Свидзинского годами относительного молчания, то период после 27-го стал уже временем молчания абсолютного. Хотя именно в последние годы жизни внутренняя творческая работа поэта была особенно интенсивной.
Много и продуктивно переводил Свидзинский на украинский язык классику мировой поэзии с древнегреческого, латинского, древнерусского (Аристофан, Овидий, Гесиод, «Слово о полку Игореве»), также делал переводы с испанского, польского, грузинского и армянского языков.
Осенью 1941 года, когда немецкие войска приближались к Харькову, НКВД судорожно бросало в свои тюремные подвалы ещё не эвакуированных жителей города, и в первую очередь людей из среды украинской интеллигенции. Дочь Свидзинского Мирослава, которую он растил один после смерти жены от тифа в 1933 году, всячески оттягивала отъезд из Харькова. Причина была серьёзная: Мирослава, влюблённая в местного учителя, никак не хотела с ним расставаться, хотя отцу уже был выдан властями эвакуационный талон в Актюбинск.
Угроза ареста неумолимо сгущалась над Владимиром Свидзинским. В конце сентября 1941 он был арестован – «чёрный ворон» среди бела дня увёз его от съёмного жилья на улице Лютовской на окраинной Новосёловке.
Вместе с другими обречёнными арестантами конвой погнал его 15 октября от печально известной Холодногорской тюрьмы на восток от Харькова. Скорее всего, ещё при выходе из города конвоирам поступила команда всех «ликвидировать».
Согласно различным источникам, то ли в селе Бутырки Курской области, то ли в селе Непокрытое Волчанского района под Харьковом, неподалёку от известного исторического раскопа Салтов, четыре сотни арестованных затолкали в заброшенный деревянный коровник, заперли двери и, облив стены бензином, подожгли с четырёх сторон. Всех запертых в строении людей заживо сожгли.
В стихах Владимира Свидзинского не однажды звучали слова предчувствия и предвидения этого жертвенного и в высшей степени символического сожжения:
В пламени был первородно
И в пламя вернусь я снова…
И, как тот уголь в горне
Исчезает в бурном горенье,
Так развеют, разметают
Солнечные вихри блестящими прядями
Сожжённое тело моё.
И там, неведающий, неведомый,
Мириадами бездумных частиц
Встречусь снова с тобою,
Когда-то – подобно мне – живою…
* * *
Казалось, что большая часть неопубликованных стихотворений Свидзинского, подготовленных им в виде двух больших рукописей перед самой войной, навсегда утрачена. Однако небольшой круг людей, ясно видевших во Владимире Свидзинском поэта мирового масштаба (Олекса Веретенченко, Яр Славутич, Василь Боровой, Мирослава Свидзинская, Андрей Чернышов, Элеонора Соловей), сумели сохранить и вернуть читателям его поэзию.
В 2004 году в Киеве, в издательстве «Критика», вышел большой двухтомник Владимира Свидзинского «Твори» («Произведения»), подготовленный киевским литературоведом и писателем, профессором Элеонорой Соловей. Это капитальное издание позволяет сегодня по достоинству оценить творческий масштаб поэта, неповторимую индивидуальность и светоносность его лирического мира.
В своё время к более пристальному прочтению Владимира Свидзинского меня подтолкнули две строки его стихотворения «У гробі сонце. Дерево замовкло…», подсказанные цитатой из статьи о нём другого поэта, прошедшего ад ГУЛАГа на берегу Ледовитого океана, харьковчанина Василя Борового.
* * *
Решительно неуютным и неустроенным оставался все харьковские годы быт Владимира Свидзинского – поэта, наполненного мощным внутренним светом и вынужденного снимать во внешнем мире тёмные убогие углы на дальних окраинах города. «Так и надо жить поэту, я и сам брожу по свету, одиночества страшусь…» – писал примерно в эти же годы другой прекрасный уроженец Украины поэт Арсений Тарковский.
Но многолетнее тотальное одиночество Свидзинского харьковского, наиболее творчески насыщенного периода его жизни сублимировалось сегодня, по воле высшей справедливости, в понимание и любовь, в признание и благодарность тысяч и тысяч читателей украинской поэзии.
Если говорить о современных исследователях творческого наследия В. Свидзинского, то, несомненно, неоценимый вклад в возвращение поэта читающему миру – и научно-исследовательский, и организационный – принадлежит профессору Элеоноре Соловей. Она является составителем и редактором большинства изданий Свидзинского и автором биографических очерков и книг о поэте. Непременно должен быть назван в этом ряду исследователей и академик Иван Михайлович Дзюба, универсальный мыслитель, литературовед редкостно широкого масштаба. Его статьи о «неузнанном госте», о поэте трагическом и поцелованном Богом, существенно обогатили сегодня литературоведческое осмысление творчества Владимира Свидзинского. Глубокая статья о феномене «тихого модерниста» принадлежит также перу другого неповторимого украинского поэта – Василя Стуса.
И может быть, здесь было бы точнее сказать о поэте, поцелованном не Богом, а богами. Ибо христианство наследника многоколенного священнического рода удивительно естественно и гармонично сочетается в его магических образах с мифологией народного язычества и пантеизма. При этом и магия, и мифология эти глубоко укоренены в родной почве поэта и словно бы опьяняюще взвешенны в самом составе вдыхаемого им с детства зелья – воздуха лесов и полей украинского Подолья.
Перечитывая Владимира Свидзинского, снова и снова ощущаешь некий непреходящий импульс глубинной тайны. Душа печалится и радуется его негромкому чарующему слову. И всякий раз возникает удивительное представление о нём как о явлении тихо, но неотступно сопричастном бесконечности – «о подолянском Рильке золотом, о тайном брате лотосам и перлам».
Да, к счастью, поэтическое наследие Владимира Свидзинского спасено от забвения и возвращено сегодня читателям.
* * *
В последние годы появились и памятные знаки, связанные с разными этапами жизненного пути В. Свидзинского. Так, 1 июля 2016 года состоялось открытие памятной доски поэту на здании харьковской организации НСПУ.
Профессор Элеонора Соловей, писатель В. Горбатюк, педагоги Каменец-Подольского университета отдали много сил, добившись того, чтобы мемориальные доски в память о Владимире Свидзинском появились в родных поэту городах и сёлах Подолья – в Каменце и Виннице, в Тыврове и Маянове, в Шпикове, Моломолинцах и Заречанке (прежде – Лянцкорунь).
Памятник-кенотаф В. Свидзинскому с высеченным на розовом граните его портретом-барельефом установлен сегодня благодаря усилиям этих энтузиастов в уютном парке Каменец-Подольского университета.
Настанет день мой печальный –
Отлечу, оторвусь от живого костра,
Что так высоко взметнул,
Так расцветил чудесно
Свой певчий, порывистый огонь.
И погаснешь для меня
Ты, страстный мир,
Ненаглядный мир,
Бурливый, пьянящий.
Не буду как лист древесный,
Ни как травинка, лишённая слова,
А буду как сонный гранит
Над гомоном вод неуёмных.
Замкнусь в молчании тяжком,
Сольюсь с несказанной мыслью
Во всём огромном...
Буду как сонный гранит.
Незабываемым для меня остаётся день приезда к «неузнанному гостю» Владимиру Свидзинскому – в его родной и всегда им сердечно любимый Каменец-Подольск.
Обойдя пару раз вокруг старинного здания университета, оглядев все мемориальные доски и изысканную лепнину, обнаруживаю, уже во внутреннем парке, и сам кенотаф Владимира Свидзинского – тот самый розовый гранитный камень в форме паруса, на котором высечен его рельефный портрет. Знакомое благородное лицо, вышиванка, узор которой взят скульптором с лучшей – молодой, киевской – фотографии поэта, яблоневая ветка с птицей на ней…
Приезд на родину поэта, в данном случае на Подолье к Свидзинскому, стал для меня уже не первым паломничеством такого рода. «Чтобы понять поэта, надо ехать на его родину», – справедливо утверждал Гёте. Так, я несколько раз приезжал в Керчь, готовя свой очерк о выдающемся поэте Георгии Шенгели, керчанине по рождению и потом жителе Харькова в течение многих лет. Приезжал, чтобы поймать ещё и ещё раз живые ощущения Пантикапея и Киммерии, античности и средневековья, отголоски смешения старых и новых языков и племён. Чтобы снова убедиться, как важны для понимания поэта сохранившиеся приметы его пребывания в родном, навсегда им возлюбленном пространстве.
* * *
И в завершение своего очерка я хотел бы вернуться к тому живому образу, порождённому поэтом, который так загадочно и призывно, выпорхнув из лета, прилетает сейчас на обложку его нынешней книги – «Черлян». Так назвал я новый поэтический том, стихи для которого переводил на русский язык последние шесть лет.
Мотылёк-махаон, адмирал или павлиний глаз? Проблеск радуги, светлое привидение, отбившийся от стаи ангелок, вестник «огненной птицы-души, летящий в бесконечности» – кто это таинственное создание?
Тени протяжно легли, но вверху, на ветвях, – ещё солнце.
Жёлтые гривы тай-зелья ясней выделяются в травах.
Ясени тихо стоят, и на пасеке мёдом запахло.
Реет черлян-мотылёк. То присядет на цвет бузиновый,
Крылья расправив, то, цокнув на взмахе, взлетает…
Нет у черляна, окликнутого поэтом на закате, точного смыслового определения, не добралось оно пока что до толковых словарей. Так пусть и остаётся он – и чем дольше, тем лучше – невесомой нежнокрылой метафорой, выпорхнувшей из души поэта, тайного и любящего брата полевых разнотравий, речных кувшинок, «лотосов и перлов».
«Янгол огня», «И черлян внял речи» – похоже, что совсем не случайно закольцевали в этих палиндромах тонкие слои материи и сознания свои глубинные сущности!
Так пусть и пребудет сказочный черлян в своей «мягкой силе», самою жизнью, душой-психеей, противолётом тому «быстрому чернокрылу», что в другом стихотворении Свидзинского «прилетел, тело моё взял и в своё жилище унёс».
Сергей Шелковый
Ветер сказанья
* * *
Как хочется уйти мне от себя,
От всех воспоминаний и желаний...
На берегу морском находят дети
Сияющие камешки – вдруг я
Найду себе другой характер где-то
И стану новым – беззаботным, властным,
Вальяжным и уверенным в себе.
Или купаться буду – и к ноге
Щербатая горошинка прибьётся.
Я проглочу её и стану враз
В посёлке южном рыбаком. И буду
Грести на лодке, невода плести
И часто ночевать на тёплом море.
И плыть домой,как только в гривы туч
Вплетутся розовеющие пряди.
Потом на кухне, у стола присев,
Смотреть, как мать умело чистит рыбу,
Как чешуя, вспорхнув из-под ножа,
Ей к пальчикам шершавым прилипает.
Угольщик
Распродал чёрный уголь, сам весь чёрный,
Поужинал, купив вина и хлеба,
Да и на воз дощатый свой склонился.
А конь его, неспешно оглянувшись,
Бурьян пожухлый стал щипать губами.
Поедет в полночь. Неблизка дорога.
Низины и в тумане камыши,
А вслед – холмов бело-песчаных рёбра.
Сквозь даль молочный запах конопли.
И ночь, и одиночество – протяжны.
К рассвету переедет через дамбу
И всколыхнёт под ветками проулка
Стоячее и душное тепло.
И тихо фыркнет конь, засовы звякнут,
И полыхнёт с порога: «Это ты?»
* * *
Средь проулков-сплетений
Чуть мерцает туман.
Тень высоких строений
Притемнила майдан.
Молкнут ветра сказанья...
И средь сумерек-чар
Холодок увяданья
Овевает бульвар.
И закат ярок, точно
Зацвела оболонь;
И в кофейне молочно
Распустился огонь.
Нежным пламенем канна
В сердце сквера горит.
Жизни миг несказанно,
Невесомо летит.
* * *
Марийкою и Стефцею их звали,
Как островок горошка голубого
На поле жита, так они цвели,
Свои девичьи овевая дни
Красой печальных песен Украины.
И вот я вновь в своём родном селе.
Село моё, что сделалось с тобою?
Померкло ты, завяло, потемнело.
Лежишь у яра, и осенний лист
Тебя, как гроб забытый, засыпает.
Марийки нету. Синева очей
И нежность её юного чела
Затенены косынкою простою,
И быстрота упругих крепких рук –
Погасло всё, засыпалось землёю.
А Стефцю видел я. Совсем бледна,
Бессильно у груди дитя держала
И говорила: «Гляньте на него –
Оно румяно, словно та калина.
Неужто так ему Господь даёт?
Ведь это ж послезавтра будет месяц,
Как в доме нет и малой корки хлеба».
Заплакала, к ребёнку наклоняясь.
Перевод Сергея Шелкового