Вера Зубарева
Роман Александра Мелихова «Испепелённый» один из тех, что не оставляют ни после того, как прочитан, ни после того, как ты сам уже о нём написал. Калейдоскоп образов, лиц, характеров, событий, размышлений и судеб, как будто одномоментно прихлынувших к страницам без предварительного, хотя бы беглого ознакомления, кто есть кто. Всё в едином поле озвучивает и легализует стиль повествования, завьюживающий прошлое, настоящее и будущее как поток сознания, движущийся в русле, которое следует ещё разгадать. Прозрение наступает в конце – это жизнь, стремительно проносящаяся перед внутренним взором повествователя (не путать с автором!), покидающего мир и пытающегося получить ответ на вопрос, мучавший его на протяжении жизни. И он его получает: «Единственная грязь – это причинить боль тем, кого любишь. И в этой грязи ты утопаешь до макушки».
Метафора грязи («гьязь! Гьязь!»), как ядро, вокруг которого вращаются электроны мыслей повествователя (он же отец), цементирует роман, формируя его направленность. Вопрос в том, как определить грязь в мирских терминах, не прибегая к понятию греха. При этом ведь нужно ещё определить, что есть чистота и почему её обожествляют люди, поскольку одно понятие в данном случае определяется через другое. С определением грязи проще. Она зрима, у неё своя структура, контуры, от неё можно избавиться, как в детстве («… я тычу пальчиком в едва заметное пятнышко на своих выношенных байковых штанишках и отчаянно кричу: «Гьязь, гьязь!!!»). Чистоту идеальную можно узреть разве что в операционной. Описать её довольно сложно в мирских терминах. Но герой – скептик, он мыслит в мирских терминах.
Определение грязи выводится им из прагматики, из того, «что мне невыгодно: защищать своё – это грязь, грязь» (курсив мой). Прагматический ракурс перекликается со «Снегами Килиманджаро» (цитата из них появляется дважды – в начале и в конце романа, закольцовывая повествование). Именно там тема американского прагматизма, убивающего талант, доходит до своего безобразного разрешения: смерть писателя, растратившего талант на тщету, сделавшего выбор в пользу читательского спроса и на этом выстроившего карьеру, оплакивает только гиена.
Прагматизм мелиховского героя другого корня. Он не связан с материальной выгодой. Как писатель герой не ведётся на популярность, пишет о вещах неудобных, не кривя душой, и неожиданно его «история полукровки» делается востребованной: он получает «свои пятнадцать минут славы». В том же русле он выстраивает и карьеру учёного, исходя из того, что ему ближе в науке.
Сравнение двух видов прагматизма – социального («Снега…») и научного («Испепелённый») – подразумевает разговор о разнице менталитетов, культур и типов «потерянного поколения». Герой «Снегов…» добровольно порывает связь с идеалом во имя достижения прагматических выгод. Герой «Испепелённого» сохраняет связь с идеалом, выстраивая отношения с ним по типу «Смысла я в тебе ищу». Так, поиск абсолютной чистоты уводит его в сферу чистой математики, но неожиданно для себя он осознаёт, что царствие теорем существования, «когда речь идёт о несуществующих предметах», а «существуют лишь цепочки формул на бумаге», не для него и что больше всего он любит «переводить в формулы реальную жизнь, наводить чистоту, то есть ясность». Так «чистота» спускается с «сияющей вершины» отвлечённых представлений и обретает прикладное значение «ясности».
Задаваясь всё тем же прагматическим вопросом «для чего придумано искусство», он находит ответ чисто функционального характера: «Очистить нас от земной грязи – не для этого ли придумано искусство?» Живопись открывает ему ещё один ракурс – процесс взаимодействия чистоты и грязи: «В живописи меня больше всего восхищало, как из грязи, из мазни рождается чистота». Это наблюдение он переносит в сферу личной жизни, не учитывая, что система человеческих отношений куда сложнее, подвижнее и взрывоопаснее. Для неё разработаны были десять заповедей как правила взаимодействия между членами семьи и общины, заданные вне конкретных условий (по типу правил перемещения фигур на шахматной доске вне зависимости от конкретной позиции). Перед лицом неизвестного будущего заповеди играют роль стратегических ограничений. Отказ от них приводит к постепенному краху, пусть даже и с победой на каждом шаге (как пример – пиррова победа).
То же происходит и с героем, который не только не видел «ничего нечистого», но, напротив, «ощущал себя чистым и значительным» в семейной жизни, полагая, что наличие любовницы превращает его «в столь идеального отца и мужа, что было бы просто-таки безответственно отказаться от эликсира, дарящего мир и покой всей» его семье. Увы, это работает лишь на короткое время. То же и с переопределением «чистоты» как «ясности». Идиллия треугольника рушится с «прояснением» некоторых моментов, и, как в сказке о Золушке, с боем часов любовь утрачивает чистоту, а семейные ценности превращаются в «мусор»: «Она, оказывается, напрасно ждала, когда Костик вырастет, а я, оказывается, и не собирался на ней жениться – да за кого я её принимал?! Я принимал её за гордое создание, которое выше этого мусора, а оказалось, наша любовь была не такой уж чистой, у моей возлюбленной, оказывается, были свои расчёты…»
Если отец представляет поколение скептиков, то сын олицетворяет поколение врождённой интуитивной духовности. Когда Костика выписывают из больницы, пожилая докторша восклицает: «Другие дети просто разглядывают всё подряд, а он смотрит прямо в душу! Это не ребёнок, а ангел». Символично, что больница находится на месте переоборудованной церкви («кирпичи больницы, у которой обнаруживаются килевидные наличники (бывшая церковь, что ли?)…» Метафора упразднённой церкви навсегда закрепится за Ангелом, чья душа будет болеть неизлечимой неприкаянностью в мире разрушенной духовности. Этим обусловлен и его отъезд в Израиль, отнюдь не за духовностью. Земля обетованная должна была послужить перевалочным пунктом для переезда в англоязычную страну лучших возможностей. С этим не вышло. В Израиле же материально всё задалось, а вот душа не прижилась.
Это расширяет рамки разговора до обсуждения «что же такое Народ, Нация, что её создаёт?» В качестве ответа отец цитирует определение своего персонажа из нашумевшего рассказа: «Нацию создаёт общий запас воодушевляющего вранья – мне ещё не скоро предстояло открыть, что только враньё и может объединять и воодушевлять…» Формулировка скорее характерна для общества, в котором идеология подменила духовность «воодушевлением».
Наверное, идентичность народа проявляется в выборе верований с присущими каждому типу концессионными различиями. Национальный характер формируется в религии и воплощается в искусстве, которое, как «бесконечный шлейф ассоциаций», призвано сохранить и упрочить национальную идентичность. В этом плане искусство – своего рода Ноев ковчег, призванный сохранить духовные ценности своей культуры.
В «Испепелённом» неполное этническое еврейство отца и сына не связано с иудейством. Они – «иври», т. е. «пришедшие с той стороны» (так был назван Авраам, пришелец в своей земле). Распространённая догма, что все евреи рано или поздно едут в Израиль, является достаточным условием для их дискриминации. При этом оба чувствуют свою принадлежность к русской культуре. Роман ставит читателя перед непростым вопросом: как различные этнические и религиозные группы вписываются в понятие национального характера? Однозначного ответа нет. Художественная литература также не обошла этот вопрос, создавая модели взаимодействия различных религиозных и этнических групп в поле единой культуры. В русской литературе хотелось бы сослаться на Чехова, поскольку имя его упоминается отцом в связи с предпочтениями сына: «Ангел превыше всего ценил Чехова-поэта – «Счастье», «Степь»…» Заселённая разными религиозными группами «Степь» затрагивает и еврейский вопрос. Чуть ли не центральной становится встреча с еврейской семьёй, которая поначалу кажется Егорушке чем-то чужеродным, странным. Но подаренный хозяйкой на прощание пряник в виде сердца будет согревать Егорушку и возвращать ему чувство дома. Таким видится Чехову национальный характер, терпимый к различным верованиям на своей земле. Соответствует ли это реальности? Реальность в глазах смотрящего. Она и в том, что Чехов и в жизни был нетерпим к проявлениям антисемитизма, о чём свидетельствуют его гневные письма Суворину касательно дела Дрейфуса.
В романе сын сравнивает отца с Иовом в плане выстраданного. Но это Иов, далёкий от праведности, не изучавший библейских законов и если и обращающийся к Богу, то не всегда по благовидным причинам. История отца – это история Иова нашего времени. Вызов его – скептицизм. Поражение его – в участившемся поминании Бога («Я теперь часто поминал Бога как знак признания своего поражения»). История сына – это история духовности, пробудившейся на обломках храма. В целом же роман – это история времени, страны и культуры на переломе, вынашивающей возрождение из пепла и возвращение. К Отцу? Хочется верить…