На минувшей неделе в Санкт-Петербурге состоялось первое вручение «Нацбестселлера» без Виктора Леонидовича Топорова. Не знаю, что чувствовали те, кто при этом присутствовал. Думаю, ничего особо хорошего.
Ничего особо хорошего и не случилось: симпатии оставшегося без присмотра жюри разделились между уныло верным себе Владимиром Сорокиным и графоманкой Ксенией Букшей. Молодость победила. Сборник интервью работников промышленного предприятия поразил воображение членов жюри смелостью замысла и трескучестью исполнения. К тому же, согласимся, о людях труда у нас никто ещё не писал, а теперь и не надо – Букша закрыла тему.
Ну это всё их дела, у нас разговор пойдёт о литературе. От неё в нынешнем шорт-листе представительствовал один автор. Многие даже надеялись, что премия достанется именно ему. К тому же (более весомый аргумент) премия как-никак петербургская и автор тоже, сколько можно игнорировать этот факт?..
Можно пока ещё. Книгу главного неудачника «Нацбеста» (трудно сказать, сколько раз он этой премии не получал, но явно чаще других) незадолго до очередного фиаско подарила мне его очаровательная издательница.
Издатель для критика, конечно, не человек. Но и критик для издателя тоже!.. С некоторым удивлением понял это, слушая, как издатель Ш. рекомендует мне книжку писателя Павла К., который, оказывается:
– Националист, консерватор, традиционалист, имперец…
«Как вы, как вы, как вы…» – выстукивает морзянка.
Моё лицо складывается в капризную гримасу:
– Крусанова не люблю…
И тут же как назло вспоминаю, как пару лет назад на каком-то книжном фестивале подскакивал к нему с рукопожатием (или, может, нас насильно знакомили):
– Павел, э-э-э… Очень приятно… Большой поклонник вашего, э-э…
Уж хотя бы «большой» мог бы не говорить. А ещё лучше – «поклонник».
Все мы друг для друга не люди. А так, функции, опции – кнопки, на которые надо нажать, чтобы получить результат. Я-то, конечно, критик, но не настолько же, чтобы не понимать, что Павел Крусанов постмодернист! А значит, не может быть ни националистом, ни консерватором, ни всем прочим. Как в одном кино говорится: «Это машина Стелькина! А он взяточник...»
Разница между постмодернизмом и нашей литературой в основе проста. Мы полагаем, что главное в литературе – жизнь. Чем «жизненнее», тем лучше. А «жизненность» обеспечивается искренним чувством. У них во главе угла – интеллектуальный акт, литературный приём. Хорошее использование хорошего приёма пробуждает в постмодернисте такие чувства, что никакая искренность не нужна! Да и нет её в литературе, ибо – «что есть искренность?», как сказал художник Николай Ге. Есть только приёмы, из которых, как жизнь из пептидных цепочек, складывается всё то, что мы, наивные, называем искренностью, болью, радостью и так далее.
Когда приём «обнажается», читатель-постмодернист радуется, будто увидел с палубы показавшегося из воды дельфина. Увидеть разложимость мира на атомы. Так студент-медик испытывает блаженную оторопь, мысленно прозревая кишечные реснички и червеобразный отросток в теле своей возлюбленной.
В нашей литературе, наоборот, это считается неприличным. Взгляд на мир с точки зрения «как всё устроено» или «как это работает» мы считаем незрелым, школярским и даже – смешно сказать – ограниченным. Принятие жизни во всей её полноте – со всеми её «несправедливостями» и «свинцовыми мерзостями» (которые только кажутся таковыми самонадеянному человеку, думающему, что ухватил бога за бороду) и принципиальное неприятие человечьих «мерзостей» (списываемых нашими оппонентами на «многообразие мира») – такова наша позиция.
Мы не стремимся расширить границы предназначенного для нас мира, но стремимся как можно лучше изучить и запомнить каждый бугорок, каждую трещинку на стенах своей темницы. Такова наша литература. Раз за разом она будет повторять, что смерть неизбежна, а Россия – наше отечество, будет радоваться улыбке и приходить в ужас от слезинки ребёнка – и находить в этом бездну вкуса и массу оттенков. Не надоедает.
Те же, кому надоедает, хуже разбираются «в оттенках» (в человеческой психологии, например, или в прекрасных тяготах повседневности, из которых складывается судьба), но компенсируют это фантастическим элементом или эксплицитным философизмом. Ведь если человек философ, уже не страшно, что у него пуговицы не на ту сторону. Мы, конечно, смеёмся над ними: «Братцы, это всё понятно, что электрон так же неисчерпаем, как и атом, только – как художник художнику: вы рисовать-то умеете?» Иногда они обижаются. Потому что довольно часто и впрямь не умеют рисовать. Собственно, постмодернизм тем выгоден – можно скрывать ограниченность таланта или неглубину души. Скрывать и заменять «другой глубиной».
Павел Крусанов сборником рассказов «Царь головы» сначала доказывает, что умеет рисовать. Тургеневский рассказ про охоту («Собака кусает дождь») выходит прямо каким-то астафьевским, каким-то евгений-носовским. Человек с культурным бэкграундом и развитой, но запылённой в городе усталой от вибраций душой отправляется на утиную охоту.
Мало чего убивает (егерь – тот настрелял), но зато вспоминает вечером, как лист дрожал, как чавкало под ногой, «шевеление трав, блеск воды...» – и «всё увиденное, услышанное, попробованное за сегодня вспыхивало в его сознании... высвечивалось одно за другим» – делало его живущим, большим, настоящим.
А «на столе были свежие овощи, зелёный лук, домашнее сало, колбаса, солёные огурцы»… Автор не скупится, там ещё длинный список того, что было на столе. Увенчиваемый, сами понимаете, запотевшей. (Кстати, тревожный звонок: список как художественный приём – примета постмодернизма.)
Читаешь и всё ждёшь: чем же, чем закончится такой прекрасный рассказ? Такой прекрасный, что лучше б никогда не заканчивался? Чем-то убаюкивающе мудрым, тихим – или, наоборот, болью, треском сердечной мышцы, глотанием слёз?
Герой интересуется у егеря, как тому удаётся так правильно, хорошо жить. И уток много настрелял (а водки, наоборот, немного выпил), и хозяйство у него, и жена незлая, и во всём-то он меру знает – в гармонии с природой живёт. Тот хитро улыбается, ведёт гостя в подпол. И показывает закатанную трёхлитровую банку, в которой колготятся «два отвратительных существа в бурой свалявшейся шерсти, с бешеными круглыми глазами и лоснящимися чёрными мордами», в общем, черти.
Он же охотник, ну вот и поймал – своего да жены личных бесов. С тех пор ладно живут. У детей ещё хотел поймать, да те больно вёрткие, городские. Герой ошарашен, потрясён – а-а, э-э. Выпивает припасённую на завтра водку. Как с этим жить? Да так и будете жить, отвечает ему егерь, уж ваш-то обведёт вас вокруг пальца, не сомневайтесь. И впрямь, наутро герой понимает, что стал жертвой пьянства и какой-то суггестии. Вот и дождь так же – близко мочит (можно простудиться и умереть), а не укусишь.
Хороший рассказ, но финал с «обнажением чертей» (может, и не коробящий в моём окарикатуренном пересказе) живой крусановский текст дешевит. Сводит всю его мне понравленность – к приёму, фокусу. Понимаешь, что тебя обвели вокруг пальца, нажали на твои кнопки. А в конце – как у Сорокина – раз! И кишки наружу. Разоблачённый фокус, вывернутое нутро зеркального ящика, хмурое утро отъезда цирка.
Дальше всё в таком духе. Рассказ про метемпсихоз, про волшебный объект, про чучельника, делавшего чучела из людей, про аборты… Мельком вспоминается Кортасар – его рассказы об опасных странностях, подстерегающих посреди привычной, кажущейся надёжной повседневности, но тут слишком уж всё разжёвано, чтобы так же задевать нерв, быть таким же убедительно странным и страшным. Так – литература, выходит, игра.
И неслучайно «Собака, кусающая дождь» вынесена в начало как лучший рассказ. Чувствует, чьим мясом сыта. Нашим реалистическим «умением рисовать». А вот докрутить рассказ до катарсиса, до «смысла», взятого у самой жизни, а не заёмного у мозгов, – решимости не хватило. А может, сил. А может, серьёзного отношения – к жизни, к тому, что называется «литература», к себе. Не знаю. Слажал, испужался, не сдюжил. Ну и дальше вниз пошло – по накатанной.
А вы говорите «консерватор, традиционалист».
Не-е-ет. Это машина Стелькина.