
Михаил Кураев
…Когда к тебе придём на дачу,
То видим Лиду во дворе…
Александр Кушнер
…Примем жизнь такой, какая была нам уготована и которую мы в меру наших возможностей, а то и немощи духовной обратили в то, чем она стала.
А уж если литературные подробности вошли в неё, так разве мы её сочинили?
Что за подробности?
Да что-то вроде рифмы. Разбросанные в судьбе вещи, не соединённые ни во времени, ни в пространстве, вдруг вступают в перекличку, словно стараются в жизни обозначить какое-то единство.
Какое?
Кладбище, что при деревне Сидорово, раскинулось по невысокому взгорку сразу за Тарасовым ручьём, бегущим вдоль дороги на Орешниково.
Погост старый, а деревьев почти нет, поэтому вековая липа на плоской вершине взгорка видна и с дороги, и даже из Андрианово.
Деревья, растущие в одиночку, чувствуют себя вольно. Вот и не знающая соседей липа вымахала вверх и беспрепятственно раскинула вширь густую крону.
…Помню, помню, конечно, как ты сказала: «Если про меня хоть что-нибудь напишешь – убью».
Теперь, увы, уже не убьёшь…
Но сказанное тобой помню.
За тридцать семь лет, прожитых бок о бок, все твои просьбы помню, и не потому что память у меня хорошая, нет, просто просьб твоих было так мало, потому все их помню.
И последнюю твою просьбу помню.
Мы сидели завтракали на даче.
«Помоги мне перейти на тахту…»
Помог, конечно… И других просьб уже не было…
Скорую я вызвал сам.
И просьбу твою не писать о тебе помню, поэтому и пишу не о тебе, а о земле.
О земле-то я могу писать?
И о липе…
О той огромной и печальной липе, что склонила свои ветки над тобой на кладбище в деревне Сидорово.
Сначала она взяла под свою сень твоего отца; росла, тянулась вверх, ничем не стеснённая, расплёскивала гнущиеся к земле ветки и долгих сорок лет ждала тебя, словно знала, как отец любил тебя и жалел, помощницу и надежду, как любовался тобой издали и берёг сколько мог от недетской деревенской работы, какой конца и края нет, что дома, что по молодости в совхозе.
Сам другой раз гнал безотказную на танцы, хоть мать и ворчала.
Была в твоей жизни любовь, большая любовь, светлая, но и она ни на миг не затмила той отцовской любви, что грела тебя и светила тебе до конца долгих дней.
За день до катастрофы ты в какой уже раз рассказывала мне, как отец после восьмого класса подарил тебе часики «Звезда», дамские часики. А ты пошла на Тосну бельё полоскать, вот они и соскользнули с непривычной руки в воду… В Тосне вода мутная, торфяная… И часики жалко, и себя, и больше всего – отца…
Я никогда не напоминал тебе, что уже не раз слышал этот рассказ, понимал, что не о часиках печаль, а тоска по отцу, бесконечно доброму, красивому – голубые глаза и светлые волнистые волосы, – работящему, пьющему, но справедливому.
В ссорах с матерью ты всегда была на его стороне…
Мать строжила, отец помощницу свою и любил, и баловал.
Так уж случилось, что могилы отца и матери на деревенском кладбище оказались порознь, хотя и невдалеке друг от друга. Вроде как и в жизни: рядом да не близко.
У неё могилка на открытом месте, у него – под липой.

Липа, липа вековая…
Липа с высоты своей видела, что в ста шагах за невысокой узорчатой металлической оградой рядом с матерью полно места, заготовили в своё время хоть на двоих подселенцев; видела, да знала, что ты хочешь к отцу, знала, что ты здесь уже давно похоронила кусочек своего сердца…
Липа дерево мягкое, отзывчивое, наверное, её женская плоть может чувствовать чужую боль и слышать биение твоего тоской переполненного сердца, вот и готова была всей своей приветливой листвой шептать тебе слова утешения даже в безветренный июль.
Ты приходила сюда, шла медленным шагом, словно с тяжким грузом, приходила, присаживалась на скамеечку; ни брат, ни беспутная сестрица не мешали тебе молчать, а липовая сень напоминала шалаш, куда ты прибегала помогать отцу во время сенокоса.
У тебя в саду на даче тоже растёт липа. Несмотря на свою изрядную крону и внушительный рост, дерево как дерево, спокойное.
Чуть не все остальные сосны, берёзы, три дуба, под стать им пятисаженный клён, а ещё две осины, каждая чуть не вдвое выше нашего дома, были у тебя на подозрении, а липа – нет…
А если и заставляла волноваться так только потому, что почки на ней набухали и ветки наконец покрывались листочками позже всех в саду, даже позже дубов. Стояла, пугая нас густой сеткой голой на просвет кроны. И вот чуть не к концу мая смотришь – зазеленеет, и на душе легче…
Я слышал, как ты говорила ей: «Умница…»
Откуда мне было знать, чем была для тебя липа.
…Тридцать лет верой и правдой ты служила проводницей.
Двадцать три – на «Красной стреле».
«Стреловские» и так почитались на дороге элитой, но ты и среди них была на виду: твой портрет не сходил с Доски почёта в Управлении дороги, строгий деловой фасад которого с не лишёнными изящества плоскими гранитными пилястрами соседствовал с Александринским театром.
Девчата тебе завидовали. Куда ж без этого.
Завидовали, но знали: у тебя всё по-честному.
В бригаде все друг у дружки на виду, все всё видят, все всё знают, кто с кем, кто в чём…
Орден выслужила, а квартиру не выслужила.
В вагоне много работы внаклонку, а вот ради квартиры спина почему-то не прогибалась.
Но душа твоя крестьянская, произросшая в дальнем питерском пригороде, в деревне Сидорово, что в двадцати пяти верстах ещё и от Тосно, звала к земле, да так, чтобы не лететь над ней по касательной, как ты без конца скользила в своих поездах, а прийти и душой отдохнуть.
Я на земле – прохожий, а что значит жить на земле, увидел и, пожалуй, что-то про это понял только рядом с тобой.
И какой же радостью исполнилась моя душа, когда я привёз тебя на берега Оредежа и сказал: «Вот дом, теперь он наш, а земля вокруг – твоя. До речки ровно двести шагов, я мерил».
Обыкновенно, когда кто-то исполняет заветное желание женщины, самые порывистые из них в приступе благодарности вешаются на шею, другие переполняются радостью изнутри, третьи просто лучатся радостью, только ты и здесь была непохожа на других: оглядела выпавшую тебе в удел землю, как смотрит, наверное, художник на чистый холст на подрамнике, и только сдержанно произнесла: «Хорошо».
Это сдержанное «хорошо» меня, признаюсь, почти обидело, хотя и не подал виду.
Странное дело, я догадывался, чувствовал, но долго не мог понять, что ты не такая, как все.
Все «не такие», но ты – совсем не такая.
Хозяйке куска земли полагается тут же впасть в раж вдохновенного практицизма, пустить на всю катушку поэтическое воображение: «Ой, здесь у нас будет парник… А здесь у нас будет баня… А здесь у меня будут грядки… А под клубнику лучше всего…»
Есть люди, кому природой предназначено быть исключением из правил. И ты была исключением, жила не по обывательскому катехизису, где первым фундаментальным правилом значится: «А зачем мне это надо?»
Оказывается, не земля была нужна тебе, а ты земле… Это открытие придёт ко мне не скоро.
Ты служила земле бескорыстно и преданно до последних своих дней.
Накануне последнего дня ты ходила по саду с грабельками, сгребала в кучки падалицу…
На земле должен быть порядок…
Землю надо оставить ухоженной…
И земля увидела наконец, как ты устала, и взяла тебя… отдохнуть.
Последний день лета стал твоим последним днём.
Вот и кончилась летняя страда…
Придёт время, и я пойму, почему все эти дачные пошлости не прилипли даже к подошвам твоих красных садовых сапожек во все двадцать пять лет самодержавного хозяйствования в своём саду.
…С первого шага, с первого слова, без объявления замысла будущей картины, ты начала с того, что вынесла приговор ближайшей от ворот чуть не в два обхвата осине.
«Смотри, уже белки внутри ствола живут… Долго ей не простоять, и рухнет на дом… И ель вот эту… На ней же от комля на два метра коры нет… Отжила… Того гляди, и эта дом покалечит…»
Крестьянский глаз! Никакие семафоры-светофоры, ни хвостовые огни, ни сигнальные тебе глаза не замутили.
Расчищает территорию! Готовит холст.
Молчу. Такой я её ещё не видел.
– Здесь надо сосну посадить… Принесу из лесу…
– Сосну?! Может быть, всё-таки яблоньку… или сливу?..
– Здесь сосне будет хорошо. А яблоням твоим и сливам, – прямо вот так, «твоим», будто это я семь лет канючил: «Мне бы кусочек землицы», – им где хочешь места хватит…
– А может быть, под картошечку…
Это же такое счастье – своя молоденькая картошечка, да со своим малосольным огурчиком!..
И договорить не дала:
– Хватит. Я на эту «картошечку» и напахалась, и нагорбатилась… И дома в деревне огород, а уж в совхозе… Много ли нам надо? Не бедные, на рынке купим. Или хочешь поросёночка завести?
Съел. Молчу.
Так что первые наши посадки, коими занялись вместе с перестройкой старого двухэтажного деревенского дома, были дерева не фруктовые, а дерева хвойные.
Первой, как и обещала, посадила принесённую из лесу сосенку с себя ростом.
– Руби сосну по себе, – от избытка остроумия произнёс я.
– Шутник. Бери свою лопату и копай вот здесь лунку…
«Свою лопату», всё правильно.
Когда она видела её лопату с длинным черенком и небольшим лезвием-штыком в моих руках, тут же слышал: «Положи на место… Других лопат, что ли, нет?..»
Я не оправдывался, не спорил: мастер не любит отдавать свой инструмент в чужие руки. Шёл и брал свою «лопату садовую – обыкновенную».
У мастеров свои причуды, свои манеры.
Все мои многолетние попытки объяснить удобство работы с землёй в перчатках оказались бесплодны.
«В перчатках я землю не чувствую…»
Уговаривал, пока наконец не понял, что с таким же успехом я мог бы объяснять Денису Мацуеву или Льву Оборину удобство игры на рояле в прохладном помещении в перчатках.
Ну почему, почему это вдруг сосенка ей понадобилась, вон их в нашем посёлке с оригинальным названием Посёлок – и за забором, и вдоль дороги…
Ни спорить, ни допрашивать не стал.
И верно сделал. Земля – не моя стихия.
Где же мне, рождённому и произросшему в каменных коридорах Васильевского острова, догадаться, что сосенка была первым штрихом, первым мазком, первым ударом кисти на доставшемся тебе холсте, загрунтованном не очень-то щедрой подзолистой почвой.
Разве какой художник объяснит вам, почему первый мазок у него был такой, а не другой… Почему сразу киноварью, а не сепией!
Вслед за сосенкой в противоположном углу просторного двора, неподалёку от большущих берёз и соседствовавшей с ними липы, угнездилась молоденькая ёлочка, принесённая тоже из леса, в восполнение отжившей своё старой двадцатиметровой ели.
Ель ещё когда соберёмся свалить, а эта уже пусть растёт.
И как только в невеликом лесном подростке она угадала будущую стройную красавицу.
Вот и я в угоду хозяйке на следующий год привёз из Овсянки от друга нашей семьи Астафьева кедр в три побега, ростом по колено, но с полупудовым комом родной земли на корневище.
Не без волнения ждали весны, а потом и осени. Каково-то будет ему, сибиряку, привыкшему к крутой зиме и сухому лету, в наших гнилых краях?
Только, видно, гордый сибиряк, кстати сказать, сильно пьющий, водохлёб, не захотел перед строгой хозяйкой ударить в грязь лицом и вымахал нынче выше уличных столбов; глянешь наверх – тюбетейка свалится. Так, наверное, и будет тянуться вверх и вверх, пока из посёлка Посёлок не увидит свою родную Овсянку…
Вот и диковинный раскидистый куст пришёлся ко двору.
Откуда взялся?
Да занесло нас как-то на Карельском в писательский посёлок. Увидела среди облезлых финских домиков заплёванный, окурками украшенный голый куст величиной с перевёрнутую табуретку, хоть и с никакими, но живыми листочками.
Судьбу полуживого куста-табуретки можно было легко предсказать: шашлычный мангал… на растопку.
С позволения бескорыстной писательской общественности, а там все вопросы решались исключительно сообща, демократически ты повелела мне кустик-заморыш выкопать, погрузить с комом земли в багажник и отвезти на дачу.
И как только угадала в этом убогом беспризорнике, ничейном гадком утёнке будущего красавца, серебристого лебедя, да ещё и медоносного! Одной тебе только известно.
У подселенца даже имени не спросила.
Чины, звания, титулы, громкие имена для тебя мало что значили, повидала ты их в своём недоступном простым смертным 5 м вагоне СВ «Красной стрелы».
Сначала ты поселила неказистый обречённый кустик у себя в саду, потом уже узнала у сведущих людей, что зовут беспризорника «лох серебристый» и приходится он родным братом греческой оливе, что подтверждают плоды на нём, копия маслин в миниатюре, они и на вкус оказались маслянисты.
Уж не наследника ли Гипербореи высмотрела и сберегла!
Нам с тех микромаслин какой прибыток, а вот пчёлы и шмели – откуда только прознали? – слетались в пору цветения чуть не со всей округи.
Гул стоял, что в ткацком цехе.
Всех брала ты под своё крыло, хотела, чтобы всем на твоей земле было хорошо; вон как три дуба под твоим глазом за двадцать-то пять лет вымахали, старались наперегонки произвести на тебя впечатление и статью, и кроной. Видели, небось, как зафальшивевшую черёмуху выкопала до последнего корня и предала костру.
Каждый цветок, каждый куст и дерево, а они живые, хранят тепло твоих ладоней, не упрятанных в перчатки.
Каждый из них мог бы о тебе рассказать, а я бы послушал.
Буду слушать липу в саду, может, что и нашепчет.
Откуда мне было знать, чем она теперь для меня станет…
Спору нет, земля должна служить людям, и это правильно, но ты, оказывается, из тех немногих, кто испытывает безотчётную потребность служить земле, а эта обуза сродни дару Божьему и, может быть, счастью…
Четырнадцать клумб, каждая как живой гербарий, пять самых крупных в соразмерном ожерелье диких камней…
И никаких парников, и никаких грядок.
Кусочек твоей земли под сенью липы…
…Покровский храм в Гатчине, где отпевали тебя, был пуст и полон света. Сквозь высокие окна он вмещал в себя столько солнца, что стены казались невесомыми, а своды поднялись ещё выше.
Небо вошло в собор.
Мы провожали тебя в лоно света.
И этот свет был осязаемым, живым, исполненным неизъяснимой силы.
Как светло…
А может быть, это твоё сердце, перестав биться, всё ещё источает свет и угасающее тепло тем, кто остался… Ты жалела даже врачей, пытавшихся тебя спасти, боялась быть им в тягость.
Красными огоньками, словно дальние звёзды, светились лампадки у алтаря.
Строгие и скорбные лики деисусного чина взирали на нас из той дали, которой нет названия и куда, быть может, уходишь ты.
Молодой старательный батюшка, исполнив прощальный чин, зарядил чуть ли не доклад о преимуществах веры над безверием.
Ты не слушала его.
Торжественная лёгкость наполненного светом собора не потускнела от заученных слов.
Я смотрел на тебя, не веря твоей неподвижности, твоему безмолвию…
Почему так светло?
Я поцеловал тебя.
На твоих твёрдых губах был нездешний холод.
Где ты?
Мы будем доживать с тобой третий десяток, когда я далеко от нашего дома встречу ещё одного человека, светлого человека, вот так же, по внутреннему повелению души служащего земле. Он сибиряк, из Тобольска, и опека у него несравнима с твоим садом, у него, Аркадия, на берегу могучего Иртыша, у тебя всего-то на красных от железистой глины берегах Оредежа, но вы одной крови, вам дана земля в радость, а не в поживу.
Ты не одна.
Полностью текст будет опубликован в журнале «Звезда» № 4 с.г.