Окинем же по обыкновению внимательным и заинтересованным взглядом ноябрьские поля толстожурнальной поэзии – пышно колосящиеся, вопреки тяжёлому и в прямом смысле ветреному нраву этого завершающего осень месяца, который однажды виртуозно опоэтизировал Иосиф Бродский:
Ноябрьским днём, когда защищены
от ветра только голые деревья,
а всё необнажённое дрожит,
я медленно бреду вдоль колоннады
дворца, чьи стёкла чествуют закат
и голубей, слетевшихся гурьбою
к заполненным окурками весам
слепой богини.
Ноябрьско-декабрьский (журнал выходит шесть раз в год сдвоенными номерами) выпуск «Волги» открывается подборкой одного из самых значительных поэтов Северной столицы Сергея Стратановского, названной по первой строчке первого стихотворения – «Лета-Нева за окном...». Закрадывается подозрение, что от этих стихов следует ждать чего-то петербургско-античного, чего-то кушнеровского, и заглавное стихотворение эти подозрения в высшей степени укрепляет, являясь изящной «перелицовкой» предваряющего его (и равного ему по объёму, что встретишь нечасто) эпиграфа из неминуемого здесь Александра Семёновича:
* * *
Впрочем, нам и не надо
Уезжать никуда.
Вон у Летнего сада
Розовеет вода.
Александр Кушнер
Лета-Нева за окном,
сад всем известный, ограда
Тоже известная…
И розовеет вода…
Как там, у Кушнера: жизнь удалась и не надо
Уезжать никуда.
Это стихотворение (как и следующие за ним четыре столь же компактные, при этом немного «удлинённые» маяковской «лесенкой» лирические зарисовки) датировано 2018 годом. Стихи наполнены реалиями Петербурга, но Петербурга мистического, ирреального (такой вот парадокс – реалии ирреального). Нет ничего удивительного, что в этом «самом измышленном» городе ходит «райский трамвайчик, скользящий по ярусам Рая», дует «ветер счастливый» и благостно течёт «воздух сиреневый». Но Питер не был бы Питером, если бы этот чудный эдем не оказался слегка «чумным» и не «подсвечивался» бы болотным эсхатологическим сумраком (опять оксюморон – «подсвечен сумраком», но именно так): здесь зазевавшегося прохожего и проезжего подстерегает «щель хищная, что мигом проглотит», а в «мебели ветхой» таится «существованье посмертное / Шума листьев безбрежного» и воскресают «души умершие» «берёз заонежских». То ли райский ад, то ли адский рай, а скорее – мерцающее и вместе с тем очень внятно и ощутимо переданное, пугающее и притягательное петербургское «междумирье» с по-элиотовски «полым», «пустотным» памятником Плеханову, из которого историей выхолощены, вышелушены все смыслы, с мусорным полигоном за стеной церкви (вот она – материализованная граница сакрального и проданного), вызывающим у поэта невесёлую, интонационно родственную приговскому концептуализму вопрошательную иронию:
Богородица плат свой расстелет…
Белый плат расстелет…
А над чем расстелет?
Над полигоном, что ли?
В общем, замечательная подборка – в лучших традициях «петербургского текста» от Гоголя до Андрея Белого и далее, лишний раз свидетельствующая, что в известной шутке о том, что поэты бывают хорошие, плохие и петербургские, есть разве что доля шутки.
Ноябрьский же «Новый мир» открывается подборкой недавнего лауреата премии «Слово» Олеси Николаевой «Ожиданье». Включённые в подборку стихи отличаются характерным для Николаевой сочетанием лирической эмоциональности («А ну-ка – распишемся! Ну же, / расслабься и выгони лень») и гармонической эпичности «длинного дыханья», смешением времён и размыванием времени как такового («Столетье назад иль полвека / ушёл он, но как? Почему?»).
Лейтмотивом подборки становится заглавное «ожиданье» – трепетная (трепетность эта чувствуется уже в мягком знаке, делающем это слово хлёстче и стремительнее по сравнению с «ожиданием») тревога, не только пугающая и тяготящая («Ожиданье – паралич и пытка, / обморок свободы, чёрный зев»), но и сподвигающая на открытия и прозрения:
Всегда ожиданье тревожней
того, с чем столкнёшься лоб в лоб.
И обыск в небесной таможне
как чтенье романа взахлёб!
Из таких открытий, «жара предчувствий и фатума пригляд» и тонкого поэтического осмысления их природы во многом и сотканы эти стихи. Пребывая в тревоге, ища спасения от неё в далёкой античности («вовлекаться в битву Ахилла с Гектором, / словно бы ничего важнее на свете нет»), поэт смотрит в лицо собственным страхам («боюсь роковых опозданий»), с горечью признавая, что во «времена всеобщего распада», «когда весь мир тошнит, кривит, корёжит», когда «в демографическую яму летит просроченный билет» и «мир лежит в обмане, смотрит по-бандитски» – никак
Не связать воедино
внезапно оборванных нитей.
Рассыпается жизнь,
как из рваной обёртки – драже.
И неузнанных лиц,
и попущенных слов и событий,
и неназванных чувств
никогда не восполнить уже.
Каждое стихотворение пишется Николаевой как будто с нуля, с чистого листа, на ощупь, ощущаясь как проба пера («Я пробую перья: тут тонко»). При этом начало, стартовый импульс, первое прикосновение к бумаге оказывается значительным не только для поэзии, но и для прозы: «В прозе важна эта первая фраза, / форма – сродни скорлупе». Такое неутомимо освежающее взгляд художника отношение позволяет поэту «видеть дальше этой мертвечины, рутины глубже, выше телебашни» и сознавать, что «смерть не так и страшна, когда над могилою / царствует сияющая красота». И она действительно царствует в стихах Николаевой, вопреки всем обступающим человека плотной стеной ужасам – как инфернальным («требующие отмщенья» «нерождённые младенцы» или восставшие мертвецы из стихотворения «Сон о генерале Кутепове»), так и вполне реальным.
А в ноябрьском «Знамени» представлен «Венок из железных роз» Светланы Кековой. Сопрягающее в себе хрупкость цветов и прочность железа заглавие это приводит на ум венок из болтов и гаек с надписью «Железному поэту – железный венок!», которым рабочие провожали в последний путь Маяковского и «стального соловья» Николая Асеева. Однако Кекову (автора глубоких исследований поэзии Николая Заболоцкого и Арсения Тарковского) интересуют другие смыслы, а именно – христианская натурфилософия. Так, поэт задаётся вопросами о том, какой «урок богословия нам преподносят» кладбищенские цветы, смотря на природный мир, «тайник вселенной», с точки зрения не биологии, но теологии, и отвечает на него устами сербского святого Иустина Челийского:
Говорит Иустин: «Сколько жизней
до времени смолото!
Видишь мельницу смерти,
ручные её жернова?
Но Спаситель воскрес, значит,
смерть превращается в золото,
и Его воскресением наша надежда жива».
И «хоть на эти слова отзываются сердцем немногие», несмотря на то что «в мире тает красота, / словно снег весной» и неумолимо «набухает в мире боль», на то, что «мир для страшной жатвы созрел, как колос» и «так изглодано время, что сердце дрожит», а «жизни дни, как сахар в чае, тают», Кекова, как бы подхватывая и «катастрофические», и «спасительные» мотивы Николаевой, с художественной убедительностью свидетельствует о том, что «сердце – это точка роста», и о том, как «милость и любовь, печаль и жалость / на душе оставили печать», как «среди ужаса жизни живут островки красоты». Бытие в этих стихах пронизано знаками и символами, заряжено «событий током» («каждый штрих нам на что-то своё намекает»), одухотворено. Раковина здесь, подобно матери, «пеленает перламутром» свою жемчужину, речная вода переливается «струями живого серебра», и «трезвым взглядом русского Шекспира / смотрит Пушкин в голубую высь». В сердцевине этого космоса дышит таинственное, как «имя бабочки», которое «нельзя произнести», чудо и лучится «мягкий свет любви», происходящий из небесного «царства света». Это чудо и является предвестием «нажитой с трудом» «жизни новой, / где исчезнут и печаль, и грусть».
В финале, как всегда, назову ещё несколько ноябрьских (и околоноябрьских) подборок, на которые благосклонному читателю не лишним будет обратить своё внимание: «Дополнительный секретный клапан» Олега Дозморова («Знамя»); «Чаша цикуты» Максима Лаврентьева («Дети Ра», № 6); «Стихи» Виктора Куллэ («Звезда»); «Хрупкие дни» Галины Нерпиной и «Дружеские послания поэтам» Галины Климовой («Интерпоэзия, № 4); «Стихи» Германа Власова («Нева»); «Дорога светла, глубока колея» Майи Никулиной и «Морозная тьма» Вадима Месяца («Урал»).
«Услышимся» через месяц!