Литературная Газета
  • Главная
  • О газете
    • История
    • Редакция
      • Главный редактор
      • Редакционный коллектив
    • Рекламодателям
    • Свежий номер
    • Архив
      • 2026 год
      • 2025 год
      • 2024 год
      • 2023 год
      • 2022 год
      • 2021 год
      • 2020 год
    • Авторы
    • Контакты
    • Партнеры
  • Темы
    • Литература
      • Интервью
      • Премии
      • Юбилеи
      • Авторские рубрики
    • Политика
      • Актуально
      • Экспертиза
      • Мир и мы
      • Позиция
      • СВО
    • Общество
      • История
      • Дискуссия
      • Образование
      • Право
      • Гуманитарий
      • Импортозамещение
      • Человек
      • Здоровье
    • Культура
    • Кино и ТВ
      • Премьеры
      • Сериалы
      • Pro & Contra
      • Радио
    • Клуб 12 стульев
      • Фельетон
      • Афоризмы
      • Анекдоты
      • Сатира
    • Фотоглас
    • Мнение
      • Колумнисты
      • Точка зрения
    • Интересное
  • Спецпроекты
    • Московский вестник
    • Библиосфера
      • Рецензия
      • Обзор
      • Репортаж
    • Многоязыкая лира России
    • Литературный резерв
    • ГИПЕРТЕКСТ
    • Невский проспект
    • Белорусский дневник
    • Станционный смотритель
    • Настоящее Прошлое
    • Уникальные особняки Москвы
  • Портфель ЛГ
    • Стихи
    • Проза
  • Конкурсы
    • ГИПЕРТЕКСТ
    • Золотое звено
    • Литературный конкурс
    • Литературный марафон
  • Подписка
    • Электронная подписка
    • Подписка почта России
    • Управление подпиской

Если вы хотите найти авторов материалов, размещенных на сайте, перейдите на страницу Авторы

  1. Главная
  2. Новости Статьи
  3. 27 мая 2022 г.
Литература Новости Портфель ЛГ Премия Проза

Лицей-2022: проза (часть первая)

Публикуем финалистов популярной литературной премии имени Александра Пушкина для молодых поэтов и прозаиков.

27 мая 2022

Публикуем финалистов популярной литературной премии имени Александра Пушкина для молодых поэтов и прозаиков.



Анна БАБИНА

Отрывок из произведения «Аранхуэсский концерт»

ОН

Двери я не вскрывал давно. Вернее, вообще не вскрывал, только, кажется, во время учёбы тренировались, и то недолго. Впрочем мы, те, кто побывал там, как-то незаметно обучались всему, овладевали даже теми навыками, которые негде было развивать. Или это, как и тягу к перу, тоже передал мне Раджибай?

Замок оказался простым, и я даже рассмеялся: не страшно жить в квартире с открытой дверью?

Сколько я не входил в нормальное жильё — год, два, десять?

Когда смотришь видео с камер, всё выглядит иначе. Коридор кажется уже, а комната, наоборот, шире. Всё какое-то неживое, плоское, двухмерное, как в старой компьютерной игре.

Паркет пел под ногами. Чужие вещи лежали на чужой мебели, чужие картины висели на чужих стенах. В комнате пахло мокрыми пионами и свежим бельём, на кухне улавливался сладковатый запашок мусорного ведра. Никакого чеснока.

Интересно, а чем пахнет Логово?

Настоящий запах жилья чует только чужой.

Мягкие игрушки, выцветшие от частой стирки, пялились со спинки дивана. Я с усмешкой помахал самому себе в камеру ноутбука. На обратной стороне кружки со щенком оказалась тонкая, как прилипшая волосинка, трещина.

Когда я только начинал смотреть на её жизнь через призму камеры, всё в ней раздражало меня. Нас разделяло пятнадцать лет — пропасть глубже, чем одиннадцать километров Марианской впадины. Мы были из разных поколений, разных лагерей, разных миров. Она проживала лёгкую инфантильную жизнь, думал я, она предала Родину ради денег, она… Я узнал её. Я понял её. Ни с кем — ни с матерью, ни с отцом, ни с Раджибаем, я не был так близок.

Мог ли я полюбить её? Мог ли я вообще кого-то полюбить после всего того, что было со мной — там и после?

У меня нет ответа на этот вопрос. Я не пробовал. Просто не пробовал.

Физиологические вопросы я решал так же, как удовлетворял потребность в еде и питье, — аскетично и легко. Мне хватало тех, кто таился за пёстрыми неоновыми объявлениями, как хватало слипшейся перловки и дешёвых пельменей.

Севги. Катя. Якши.

Иногда, листая растущий «Подстрочник», я задумывался о том, чем именно мы с нею различаемся. Тем, что когда её мама резала пирог с вареньем, я стоял во дворе сборного пункта? Тем, что я не выменивал вкладыши от жвачки, не ел чипсы «Читос» и слушал Цоя вместо «Ну где же ваши ручки?» Тем, что осколки — и не только они — выполосовали, выпестовали внутри меня непроглядную темноту? А что, если наши с ней шрамы не так уж разнятся? Что, если во мне отзывается именно то внутреннее уродство, которое есть в нас обоих?

Тьфу.

Философ доморощенный.

Обыскивать я так и не научился. Из всех умений, которые требовались во все времена рыцарям плаща и кинжала, я смог овладеть только умением слушать болтовню. Батя вряд ли бы мною гордился.

Я открывал шкафчики без всякой системы, беспорядочно. Всюду были стопки документов, папки, блокноты. Сколько труда и времени. Гигабайты информации, упакованные в километры бумаги. Строчки и знаки плясали перед глазами, утомляли, укачивали.

Батя, помоги, — взмолился я. Я должен найти то, что её спасёт. Она же не агент, я знаю. Мысли стали вязкими, как кисель.

Захотелось лечь и вытянуться, прямо здесь, на полу возле стола…

Вырвал себя силком из силков. Приоткрыл окно — не забыть бы потом закрыть. Выдвинул ящик стола и сразу увидел.

Диагноз G35. Рассеянный склероз. Статус диагноза: Окончательный. Тип диагноза: Основной. Тип течения — ремиттирующе-рецидивирующий. Достоверный по критериям Макдональда…

Я опустил глаза. Месяц — июнь позапрошлого года. Диагноз установлен почти за год до банкета в посольстве Джунгахоры.

Я всегда думал, что склероз — это старческая забывчивость, расстройство памяти, но поисковик выдал совсем другое. Поражение нервных волокон… Очаговое поражение мозга…

Никто не отправит на задание человека с таким заболеванием, если он только не спятил окончательно.

Она не могла быть агентом.

Она. Не. Могла. Быть. Агентом.

Радость распирала меня изнутри.

Батя был прав. Что-то тут нечисто. И я, я тоже не ошибся в ней!

Ангел Златые Власы смотрел на меня со стены с сожалением и укором, и я вдруг понял: она неизлечимо больна.

ОНА

Темнота внутри меня.

Глупая пафосная фраза, но как она мне нравилась!

Теперь не нравится. Темнота внутри — это иммунитет, который решил на меня напасть. Я сама с собой борюсь, сама на себя нападаю. Гражданская война в отдельно взятом человеке. Локальный конфликт тела. Какой нелепый навязчивый символизм!

«Склерозница», — говорил отец, если я забывала даты из учебника по истории. Напророчил, выходит.

Нейродегенерация.

И это тоже отец предвидел, когда называл меня дегенераткой.

Я никому не сказала. Ни ему, ни маме, ни девчонкам. Зачем? Будут жалеть, беречь, стараться не трогать без нужды, как вещь, оставленную в память о покойном. Полезут читать про проживание горя, про прогноз болезни. Я и так всё знаю.

Если нужно поговорить, я останавливаюсь у Ангела Златые Власы и, глядя ему прямо в печальные миндальные глаза, плачу.

Сначала будет трость, потом — коляска, за ней — кровать, клеёнка, памперсы.

Я всё знаю.

И мне страшно.

Я захожу в магазин, беру сыр и вино. По-прежнему стараюсь экономить на себе, взять подешевле, попроще. Словно бы впереди целая огромная жизнь, в которой я всё-всё успею…

Мама звонила на днях — похвастаться, что наконец развелась с отцом. Надо было, наверное, поддержать её, сказать что-то тёплое, душевное, но я не смогла. Всё это уже не имеет ко мне никакого отношения.

«Оторви и выбрось», — крутилось в моей голове. Это я оторвана и выброшена на свалку.

Я очень много читаю о своём диагнозе. Подолгу сижу на форумах, подглядывая, вынюхивая, как другие ищут силы жить. Не помогает. Не помогает.

На сборища не хожу — это всё равно что заглянуть в будущее, увидеть обессилевшее тело, судно под кроватью, грелку и стариковский плед в ногах.

Иногда мне кажется, что меня не существует.

Я зародилась в чьём-то больном сознании, меня выдумали от начала и до конца — меня и всю историю моей жизни.

ОН

К Кудрявцеву явился без доклада. Массивные двери четвёртого подъезда, что смотрит не на Литейный, а на Шпалерную, встретили равнодушно. Как будто тяжелее стали за время моего отсутствия. Толкнул, приналёг — нехотя открылись. Вошёл. Один пролёт вверх, к «стакану». Мудрёную сделали проходную: раньше была обычная высокая вертушка, а теперь двое дверей. Пока твои документы проверяют, ты зажат между ними — ни вперёд, ни назад.

Не ходи, — говорил за завтраком Раджибай. — Худо будет.

Я не послушался — мне не впервой.

Тётка в форме долго ерошила мой паспорт ногтями-саблями. Интересно, когда-нибудь эта мода пройдёт? Как они с ними живут? Хорошо ли, если те, кто защищает родину, могут позволить себе отрастить такие ногти? Значит, они спокойны?

Саблистка смотрела на герб с колосьями, на расплывшиеся на букве «З» чернила, на бледную зелень страниц. С криво наклеенной фотографии таращились чужие глаза, шалые, татарские, мамины. Мои и не мои.

Она позвонила куда-то, наверное, Кудрявцеву, говорила долго, косилась на меня. Стекло не давало услышать, чего она хочет. Наконец, опустила, почти бросила, чёрную трубку.

«Проходите, Зазубрин», — и метнула паспорт в лоток.

Лестниц не помню — кажется, меня кто-то вёл. Возможно, совсем молоденький парень, с раскачанными в армии плечами, обтянутыми свитером. Или не молоденький, может, средних лет. И не свитер это был, а болотного цвета пиджак, явно не по размеру.

Двери открывались и закрывались, пропускали и выпускали. Внутри здание почти не изменилось. И холод, холод везде. Я заледенел в своей куртке.

В изломанном поворотами коридоре горели красные огни — кого-то вели из внутреннего изолятора. Помню, Цыганов мне рассказывал, что в стенах есть специальные шкафы: когда ведут подследственного, конвоир обязательно щёлкает пальцами, и встречный конвоир, услышав щелчки, обязан спрятать конвоируемого в шкаф, чтобы двое друг друга не увидели. Возможно, Цыганов врал. Но лампочки горели. По-хорошему, меня не должно было быть в этом коридоре.

Двери в кабинете Кудрявцева двойные, чтобы не подслушали, а внутри ничего нового с семидесятых годов: деревянные панели, старый стол, стулья, обитые потёртым гобеленом. Нитки вот торчат, как из маминого дивана.

Только портрет теперь другой, не тот, что в семидесятых. Смотрит внимательно, взгляд льдистый, внешность неброская. Типичный гэбист.

Помню его. Приезжал к нам туда. Только на портрете он вышел каким-то старым. Устал, наверное.

— Привет, — не по-уставному приветствовал Кудрявцев.

Стало отчего-то неприятно: когда Батя говорил «сынок», такого ощущения не было. Я поздоровался.

— Как… здоровье?

Я промолчал.

— Я по поводу Надежды, — и назвал её фамилию.

Кудрявцев наморщил лоб.

— Та история с Джунгахорой, помните? Флешка с документами. Она якобы передала её…

— Подожди, ты, кажется, мне докладывал. Рапорт о том, что у неё этот… как его… рассеяный склероз, и поэтому она не может быть агентом? Ты пойми, мы даже не рассматриваем…

Перебил:

— Да, но мне поручили продолжать наблюдение, и я…

Лицо Кудрявцева странно дёрнулось. Он посмотрел на меня, как мне показалось, неприязненно.

— Какое наблюдение? Послушай…

— Товарищ Рыклин поручил мне наблюдать за ней. Я читал переписку, слушал переговоры, вёл наблюдение, подключившись к её веб-камере. У товарища Рыклина были сомнения в виновности Надежды, но я нашёл документы! Она больна!

Кудрявцев встал. Только сейчас я заметил, что он, оказывается, совсем невысокого роста. Протискиваясь мимо стола, он смахнул на пол пачку бумаг — словно не заметил. Подошёл к тумбочке в углу, налил стакан воды. Помедлив, наполнил и другой.

Стаканы были мутные, как гостинице.

Меня затошнило.

— Выпей, — сказал мягко, и я взбесился.

— Надежда ни при чём! Мы ловим воздух! Они нас развели! Там…

— Сынок, послушай.

Я умолк. Он не смеет! Сынком я был для Рыклина, потому что он Батя, а этот…

— Сынок. В день, когда генерала Рыклина убили, Наде было бы восемь лет.

— В каком смысле было бы?

— Ты не представил ни одного доказательства её существования.

— Что?

За дурака он меня, что ли, держит? Мы с Рыклиным вместе смотрели видео. Он передал мне досье! И Надя — я видел её три дня назад, я был в её квартире, я…

— Сынок, ты совсем потерялся. Тебе бы отдохнуть.

— Но мы говорили о ней! В прошлом году он…

— Генерала Рыклина не стало двадцать лет назад, сынок. Это было в девяносто восьмом.

В глазах Кудрявцева стояли слёзы. Спятивший лицемер.

— Подпишите пропуск, — просипел я.

Он подписал.

Игорь БЕЛОДЕД

Отрывок из произведения «Сын мой, Павел!»

В половине седьмого жена позвонила ему и сказала, что их сын пропал. Он знал, что беда не приходит одна, но чтобы так всё навалилось разом, такого не было со дня похорон матери: ее сожгли поутру, а в пополудни сгорел крымский дом, который она любила больше внуков и сыновей.

Сын пропал. Вначале это показалось ему нелепостью: как Павел, всегда смирный, мог вообще куда-то запропаститься? Бывало, что его телефон разрядился и он не отвечал пять часов кряду, хотя сидел неподалеку в гостях у своего друга. Друга. Аргентьев стал щелкать пальцами, чтобы вспомнить его имя. Тщетно. Он даже лица его не помнил, но знал, что сын предпочитает человеческому обществу пребывание в своей клетушке, пропахшей насквозь растворителями и красками.

Позвонками Аргентьев чувствовал надвигающиеся беды, так было и сейчас, но сегодня уже вышел казус на совещании в Минпромторге, где его отчитали как мальчишку за срыв сроков поставки проводников, вот он и успокоился прежде времени, но неужели что-то действительно стряслось с Павлом? Нет, с такими семьями, как его, подобное не происходит, он положил столько лет на то, чтобы у них было всё — и достаток здесь не главное, деньги — ворох листьев, что жжешь по весне, деньги — мелочь без умения поступать правильно и справедливо: пускай Аргентьев скучный, — он вспомнил упреки жены, которая бросалась от наездничества к разведению гераний, и усмехнулся, пускай скучный, зато его семья — это правда, которая перешибет непоседливость жены и раскрошит вымышленные миры Павла по щелчку забывчивых пальцев.

Его ждали в автомастерской — пару дней назад его внедорожник шарканул легковой автомобиль, несшийся между двух полос, — его ждал директор департамента внизу их безразмерного здания, точно вывернутый корень дерева, застекленный по отросткам. Он отзвонился и попросил перенести встречи на завтрашний день, он не сомневался, что Павел появится ближе к ночи, но бросать жену в одиночестве он не имел права.

Город ярился за окном, малиновыми отсветами примечались пробки, счетоводничали светофоры, а по радио шли скучные, точно быт мертвеца, новости. Подумать только: сын пропал, как его жена вообще могла до такого додуматься? Нонсенс, — изводил себя повторением англицизма Аргентьев и беспокойно перестраивался из одной полосы в другую.

Когда он вошел домой, жены там не оказалось: в зале горел свет, дверь в комнату Павла была раскрыта, видимо, Алена рылась в ворохе его работ, на столе лежал неоконченный женский портрет, вылизанный огнем, черты лица были набросаны карандашом и не тронуты красками, в отличие от задника. Один ящик был слегка выдвинут, Аргентьев, отдаваясь любопытству, сделал щель пошире, глянул внутрь и увидел поверх папок тетрадный листок с каракулями, он поднес его к свету. «То, что убивает жизнь, само не умирает, а то, что рождает жизнь, само не живет», — читали глаза. «Недурно, — подумал Аргентьев, — Павел, оказывается, еще и философ: весь в деда».

Жена сама позвонила ему, она была в отделении полиции и умоляла Аргентьева заехать за ней. В мрачном расположении духа он спустился по лестнице во внутренний двор их четырехэтажного, вытянутого буквой «П» дома. То ли от плохого предчувствия, то ли от голода у него саднило в желудке, как будто в него насыпали стекляшки из калейдоскопа.

Когда Аргентьев вошел в сумрачно освещенную дверь, возле которой в окне стояла исходившая переливчатыми огнями елка с навершием-шишкой, он чуть было носом не уткнулся в синюю спину полицейского. Тот обернулся, с ужасом и каким-то прошением глядя на Аргентьева, потом обратился к Алене, сидевшей напротив дежурного, на длинной лавке, вделанной в стену, и повторил, видимо, не первый раз:

— Не положено, понимаете, не положено. А что если он объявится через час? Вы бы хоть до завтрего подождали.

Алена с вымученной улыбкой, с горечью, пропитавшей ее тело насквозь, взглянула на мужа, прислонившегося к притолоке, и сказала:

— Видишь, ни от кого нет помощи.

Старший лейтенант поднял плечи и развел руками, у него были овсяно-медовые усы и коровьи глаза навыкат.

— Пойдем, — сказал Аргентьев, — будем ждать его возвращения.

В машине она сбивчиво рассказала ему всё, что знала: Павел не появлялся в школе, его телефон молчал с четырех дня, приятель его — Сафронов — ничего не может точного рассказать о его местоположении, последние месяцы они редко куда-либо выходили вместе, потому что у Павла якобы появилась девушка. Алена просительно — почти как тот полицейский — подняла глаза на мужа и спросила:

— Ты что-нибудь об этом знаешь?

— Это для меня такое же открытие, как и для тебя, — отозвался Аргентьев и подумал, что Павел сам виноват во всем, а уж то, что он ничего не сказал родителям о своей любви, это вообще смехотворно. Внутри Аргентьева поднялось негодование на Павла: как кутерьма вспугнутых кипятком чаинок в стакане. Раздражение росло, пока они сидели дома друг напротив друга и ужинали. Аргентьев не сомневался, что Павел явится с минуты на минуту и потому ел, решительно и властно оборачивая вчерашние спагетти на вилку, тарелка жены напротив стояла нетронутой, она беспокойно пролистывала сотовый, а потом вскрикнула:

— Они были обязаны принять мое заявление! Нет никого правила трех суток!

— Ты же сама им сказала, что Павел, возможно, сейчас находится у своей девушки.

— Я не знаю… не знаю…

— Поешь, пожалуйста.

— Поесть? Как я сейчас могу есть? Что ты говоришь такое! Надо обзванивать морги.

— Алена, сейчас нет даже девяти часов вечера. Успокойся. Он явится к полуночи.

Она изводила сама себя, ее натура, не терпящая бездеятельности, теперь была обречена на худший род бездеятельности — ожидание. Главное, чтобы она не измотала его за эти три часа, что Аргентьев выделил Павлу на отсутствие. Лично ему все было ясно: девушка Павла забеременела, вот он и мечется по городу, как отчаявшийся кролик, бегает взапуски с судьбой и раздумывает то ли над абортом, то ли над будущей свадьбой. Рано, конечно, но в свои сорок два он будет хорошим дедушкой, — и потом это выбьет из Павла всякую потусторонность, сделает то, что должна была сделать школа, — вычеловечит его.

Но в полночь Павел не вернулся. Алена сидела на тахте под охровым кругом ночника в зале, соединенном с кухней, и грызла себе ногти. Под глазами у нее выступили черные круги, а сами глаза смотрелись потерянными и большими. Аргентьев сел к ней и обнял. Ее тело страшно затряслось в его объятьях. Значит, — подумал Аргентьев, — подпольный аборт не задался и окончился, упаси боже, покалечением девочки, — или ее смертью? Раздражение на Павла унялось, сменилось какими-то позывами страха. Но расклеиваться было воспрещено, хотя бы ради Алены. В начале первого они стояли посреди спальни и снова перебирали рисунки и записи Павла, Алена бросала их без разбора на пол, едва удостаивая взглядом. Аргентьев поделился с ней мыслью об аборте.

— И потом вот этот портрет, что остался на столе, не намек ли нам?

— Нет, это Ядринцева.

— А не похожа на себя, ни за что бы не подумал.

В половине первого Аргентьев прилег на кровать в их спальне и внезапно впал в тягостно-радостный сон без перебивок. Алена разбудила его в шесть часов утра: на ней была вчерашние свитер и джинсы, а в глаза ей как будто натащили углей.

— Вот, полюбуйся.

Аргентьев спросонья не понял, что хочет от него жена, потом стал старательно вглядываться в какие-то записи, казалось бы, чужого человека: буквы скакали перед глазами, вспомнились обрывки хорошего сна, в котором он бегал среди горящего дома и спасал умерших людей, в том числе свою мать, — это был особняк в георгианском вкусе, из серлианских окон его выбивалось синее, как бы газовое пламя, но Аргентьеву оно было нипочем. Ад, смерть, великолепие, — глаза выхватывали отдельные различимые слова, но смысл их был непонятен.

— Он хотел уйти от нас, понимаешь, Андрей, уйти! — и она прильнула к мужу, опустив голову, стараясь закутаться под одеяло, которое сам Аргентьев не успел разложить.

— Ты хоть поспала немного?

— На кухне. Два часа, а потом читала-читала эти записи.

— Наверняка это какая-то выдумка, вроде рассказов, я тоже писал что-то подобное в детстве.

Алена задвигала лежащей на его животе головой, и наконец, подняв ее, сказала:

— Мы совсем не знали своего сына, Андрей.

Все утро прошло в разъездах и звонках: на улицах навалило снегу, это был уже не зазимок, а пухлый, основательный уброд, что, казалось, собрался пролежать до марта. Когда к полудню они подъезжали к дому, Аргентьев краем глаза будто бы увидел мельтешение занавесок в комнате Павла. Сердце его радостно заходило, он был уже готов простить сыну злую шутку, но пока ничего решил не говорить жене, что безучастно смотрела в окно, отвернувшись от Аргентьева, хотя они приехали во внутренний двор, а она обыкновенно выходила прежде в проулке, чтобы зайти домой через главный подъезд. Аргентьев улыбнулся, представляя, как Павел, задиристо смеясь (хотя прежде за ним этого не водилось), бросается ему на шею, и он кружит малахольную свою кровь, вошедшую в малое его тело, по кухне, а Алена, всплеснув руками, плачет от счастливого потрясения. Но в квартире было пусто: перед выездом Алена отворила форточку в комнате Павла, так что рисунки его теперь были разбросаны по углам и полу без всякого порядка и сожаления.

Он кое-как уговорил жену лечь спать и принять снотворное, а сам поехал на работу — писать заявление на отпуск. Никольский после вчерашнего совещания смотрел недовольно, очки сидели на горбу его носа, точно ворованные, седина отливала человеконенавистничеством, и лишь, узнав, в чем дело, он как-то размягчился, взял Аргентьева за рукав и стал обо всем его расспрашивать.

— Дети, Андрей Павлович, это наш крест и наш бог, — заключил Никольский, уже позабыв о вчерашнем совещании. У него самого было четверо детей, и про себя он думал, что скорее сам уйдет из семьи, нежели из нее уйдут трое дочерей и один его грудничок.

Ядринцев тоже заглянул к нему в кабинет. Последние месяцы он выглядел просто раздавленным, на безымянном пальце правой руки обручальное кольцо приметно отсутствовало.

— Я слышал, что Павел пропал, — начал сходу он, — не беспокойся, он вернется, это не столько его способ бегства от мира, сколько бегства к обществу. Он не из тех подростков, что желают смерти. И в обиду он себя не даст. Главное сейчас исключить вмешательство других обстоятельств.

«Лучше бы он свою жену попытался удержать такой высокопарной, внушительной чушью», — подумал Аргентьев, покивал для виду, а потом легко расстался с ним, пожав руку. Аргентьев себя чувствовал наедине с ним, будто ему споловинили возраст, — и вот сейчас было вдвойне тягостно от настоятельности и весомой утешительности Ядринцева. Своим помощникам он сказал не беспокоить его без надобности всю будущую неделю, — за исключением запросов из министерства.

Когда дела были окончены, он бездумно смотрел в серое, целиком упавшее на их здание небо, потом на чищенные от снега с синеватым отливом переплеты дорог, по которым стыло и неохотно двигались автомашины, на людей, насекомыми втаптывающими снег в тротуары, и вдруг подумал, что Павел пропал насовсем, что он его больше не увидит, и сама возможность этой мысли здесь наедине с собой в кабинете принесла ему облегчение, — не сама суть, конечно, — потому что при жене он обязан был держаться, а даже если внутри себя он допустил бы подобную мысль, то его лицо все бы ей тотчас выдало неуловимым мускулом или выражением, которые он не в силах был от нее скрыть.

Марго ГРИТТ

Отрывок из произведения «Вторжение»

Сорока-ворона

Руки скрещены в запястьях, правое поверх левого, как у той святой на выцветшей картонной иконке, которую мамочка носит в кошельке. Большие пальцы, точно влюбленные, тянутся друг к другу, сцепляются. На одном ноготке лак облупился — на этой неделе он цвета недозрелого крыжовника, — но спустя мгновение это будет неважно: пальцы перестанут быть пальцами, а руки — руками, когда она раскроет ладони и поднимет их повыше. На стену, которую будто окатили солнечным светом из ведра, вспорхнет темная птица. Пальцы изогнутся, и виноградные листья, нарисованные на обоях, заденет крыло. Мамочка умела изображать руками собаку, корову, даже улитку — знак «пис» и кулак, — но я всегда просил птицу. Так мы могли часами — мне так казалось — лежать на тахте, пока комната наполнялась до краев медовым светом. Мы тонули в нем, как насекомые в янтаре.

Мамочка была до того маленькой, что, даже выпрямив руки за головой, не могла дотянуться пальцами ног до края тахты. Мамочка говорила, скоро я ее перерасту и смогу сажать себе на плечо. Ее коготки царапали бы нежную кожу, а перышки щекотали шею, зато она всегда была бы со мной.

— Мамочка, покажи птицу! — требовал я снова и снова.

Она никогда не говорила, что у нее устали руки, всегда послушно скрещивала их, как на причастии перед чашей с кровью Христовой. Тень птицы ускользала от меня, сколько я ни пытался схватить ее за перо — мамочка могла поднять руки выше нарочно, знала же, чем все закончится, чем всегда все заканчивалось: я набрасывался на нее, ломая птичий силуэт, начинал щекотать, больно тыкал в мягкое между ребер. Мамочка визжала, скатывалась с тахты, я продолжал атаковать ее на полу, бодая головой в бока, бедра, куда ни попадя, но главной моей целью было добраться до ее пупка, глотнуть побольше воздуха и фыркнуть прямо в него — от дурацкого звука она хохотала еще громче. Я утыкался носом в ее теплый живот, чтобы мамочка не заметила слез: она обзывалась ревой-коровой, не в шутку, а зло — не любила, когда я ныл. Наше время заканчивалось. Наше время было перед самым закатом — после мамочка поднималась с пола, подбирала и отряхивала влажное полотенце, упавшее с головы, щелкала выключателем, торопливо подходила к сушилке для белья, которая служила нам шкафом. На ней вперемешку были развешаны ее разноцветные лифчики и трусы, наши носки, которые мы вечно путали — мамочкина нога была совсем детского размера, — мои маечки, ее маечки, больше похожие на рыбацкие сети, и целый ряд черных чулок. Под ними я любил играть в Индиану Джонса, воображая пещеру с подвешенными вниз головой летучими мышами.

На тахту летели платья, юбки, блузки, чулки — с чулками нужно быть осторожнее, я знал это: о да, чулки были дорогими, и мамочке каждый день приходилось их штопать. Но я успевал перехватить пару и повязать на голову, как чалму, или накинуть петлю на шею, будто собирался повеситься: чтобы не быть ревой-коровой, я превращался в негодника, плохого мальчика, я нарочно хотел разозлить мамочку. Мы боролись за чулки, она кричала, что я оставлю зацепки, тянула на себя, а мне того и надо было — чтобы она жалела, что наорала на меня, ругала себя, а еще лучше, чтобы осталась мириться на мизинчиках, но она никогда не оставалась. Лишь раз в месяц — тогда она сворачивалась клубочком на тахте, вытесняя меня на одеяло, постеленное на полу, и приподнималась, только чтобы отхлебнуть темного пива — говорила, оно помогает при болях в животе. Ее круглое лицо вытягивалось, корчилось от спазмов, но я был бесстыдно счастлив — в такие ночи ее нельзя было трогать, зато она никуда не уходила.

В другие ночи мамочка слюнявила черный карандаш и прижимала его кончик прямо к центру глазного яблока. Зрачок начинал расти-растекаться, белок с тонкими красными прожилками наливался черным, как будто кто-то заштриховывал его угольком. Губы затвердевали панцирем под слоем помады. Чулки стягивали ее ноги так, что они становились похожи на тонкие палочки, и она прыгала на них по комнате, забавно наклоняя голову к плечу. Коготки прорывались сквозь капрон — вот почему ей приходилось каждый день зашивать чулки. На руках набухали мелкие бугорки, похожие на мурашки, через них пробивались твердые стержни, дырявили кожу и вырастали в длинные черные перья, которые отливали ультрамарином в свете люстры. Мамочка никогда не оставалась. Мамочка взбиралась на подоконник, расправляла крылья, и ночь поглощала ее — мне казалось, навсегда. Но наутро, когда я открывал глаза, в нашем гнездышке уже лежало принесенное ею сокровище: пачка золотистых рожков — из них получались здоровские овечки, которых я выкладывал на тарелке, — или консервные банки с тушенкой, отлитые из чистого серебра, — тогда овечки обрастали клоками коричневой шерсти, — а однажды мамочка притащила вкуснющие сухари, обсыпанные колючей алмазной крошкой.

Я пытался не уснуть, чтобы не пропустить, когда мамочка возвращается с драгоценностями — так дети сторожат зубную мышку, спрятав под подушкой молочный резец, — а мамочка пыталась не уснуть, чтобы дождаться моего пробуждения, но у нас никогда не выходило продержаться. Я просыпался — она уже спала рядом: дырявые чулки, перекрученная на бедрах юбка, тушь размазалась, в морщинки забился тональный крем. Пропитанная чужим потом, табаком, семенем — я прижимался к ней и вдыхал запахи других мужчин, пробиваясь сквозь них к ее собственному, солено-карамельному. Наутро мы снова были вместе, но ночь… Ночь нельзя было промотать, нет — каждую ночь на стенах крутили одну и ту же пленку: вооруженные копьями войска угрожающе качались, пронзая виноградные листья на обоях, их темные силуэты гнулись под ветром, а сталь скрежетала по стеклу. Я накрывал голову подушкой и хныкал, думая о мамочке, которая в одиночку сражалась с армией за окном. «Рева-корова, рева-корова!» — обзывал я самого себя шепотом и больно щипал за руки. Так странно — наутро я уже спокойненько варил макароны, подставив табуретку к плите. Над конфорками была натянута веревка, где баба Нюра раньше сушила свои рейтузы, до того, как они плюхнулись в кастрюлю с манной кашей. Не сами, конечно: мамочка их утопила, когда баба Нюра пригрозила ей соцопекой. Баба Нюра сдавала одну комнату нам, во второй держала Витю, а сама спала на раскладушке в кухне под включенный телевизор. Витя приходился ей то ли племянником, то ли внуком. Баба Нюра катала его на инвалидной коляске и кормила с ложечки. Из-под его штанин торчали безволосые синюшные ноги, словно у магазинных кур, костлявые, но так, как если бы кости сначала рассыпали, а потом небрежно собрали. На коленях покоились маленькие ручки — Вите было за тридцать, но руки у него оставались детскими и выглядели резиновыми, точно кукольные. Баба Нюра брала его руку, словно собиралась гадать, и начинала водить пальцем по его ладони.

— Сорока-ворона кашу варила, деток кормила, — она начинала загибать его мягкие, словно бескостные, пальцы. — Этому дала, этому дала, этому дала, этому дала, а этому, — она хваталась за большой, — не дала!

— Не, эта всем даст, — ржал Витя, за что получал подзатыльник.

Разминка была напрасной — его пальцы вяло свешивались, не сумев удержать кулак. Я тайком таращился на его руки, но никогда не заглядывал ему в лицо.

Мамочка просыпалась к обеду, съедала моих «овечек», застирывала в раковине трусы, штопала чулки, красила ногти — разрешала мне выбрать цвет лака, а однажды даже покрасила ногти мне. Я крутился вокруг нее кошкой, дожидаясь нашего времени, когда мне будет позволено поохотиться за темной птицей. После мамочка чистила перышки, подмигивала мне черным глазом и улетала.

А однажды мамочка не вернулась.

Ночью стекло скребли копья, их тени победно плясали на стене. «Рева-корова, рева-корова!» — щипал я себя. Проснувшись в одиночестве, я услышал шум воды в ванной и подумал, что это мамочка смывает тушь. Наконец я застану ее перед тем, как она уснет. Но шум затих, хлопнула дверь, и в коридоре раздалось шарканье бабы Нюры.

Я сварил макароны, но не стал выкладывать «овечек», съел так, прямо из кастрюли. Забрался под сушилку, но никак не мог вообразить летучих мышей. Я порезал ее чулки ножницами, но даже тогда мамочка не вернулась.

Без мамочки было нельзя, и я решил ее найти. Взобрался на подоконник, скрестил руки на груди, сцепил большие пальцы, расправил ладони и выпорхнул из окна.

Я полетел.

Я лежал на асфальте, но я летел — облетел наш двор, детскую площадку, присел на баскетбольную корзину, взмыл ввысь, испугавшись всполошенной стаи голубей, потом спустился ниже, пытаясь высмотреть хотя бы перышко, оброненное мамочкой. Я полетел дальше, над городом, и проносящиеся внизу машины обдавали жаром. Моя тень скользила по крышам, задевая антенны, пока что-то не блеснуло внизу. Блик на черном полиэтиленовом мешке — дворники набивают такие опавшими листьями. Вокруг толпились люди. Тротуарная плитка была заляпана красным: видно, разбилась банка клубничного варенья. Рядом валялись выпотрошенный кошелек и иконка — точно такую мамочка носила в кармашке. Святую со скрещенными руками звали Марией, как мамочку, но она совсем не была на нее похожа: короткая стрижка с седыми прядями, длиннющий нос и выпирающие кости на груди. Мамочка объясняла, что Мария была заступницей кающихся женщин.

— Что такое «кающихся»? — спросил я.

— Ну, те, которые раскаиваются. Жалеют.

— Ты тоже жалеешь?

Мамочка помолчала, а потом легонько клюнула меня в макушку.

— Нет, — прошептала мамочка, — Нет.

Если мамочка потеряла заступницу, кто теперь заступится за нее? Подцепив клювом иконку, пока не заметили, я вспорхнул, чтобы унести сокровище в наше гнездо. Я сел на подоконник, царапнув железо когтями. Окно было закрыто. На кухне в свете телевизора я различил Витю в инвалидном кресле и бабу Нюру — она отставила пустую тарелку и взяла его безвольную, резиновую руку. Я постучал клювом по стеклу, едва не выронив иконку.

Витя повернул голову на звук, и я впервые разглядел его лицо.

Баба Нюра водила пальцем по моей ладони и приговаривала:

— Сорока-ворона кашу варила, деток кормила…

Ольга ЕГОРОВА

Рассказ из сборника «Женщина в моей голове»

Яблочко

После десятилетнего перерыва это тяжело. Руки не слушаются. Словно я родная сестра Буратино и у меня маленькие деревяшки вместо пальцев. Никакой гибкости, плавности. А вот когда нужно взять аккорд – наоборот, руки растекаются по клавиатуре, как кисель.

«Будто яблочко держишь», – все вспоминала я слова своей учительницы по музыке.

То, что яблоко невероятно полезно во всех смыслах, я узнала еще в школе. С тех пор у меня выработалась жуткая неприязнь к этому фрукту. Я могла часами сидеть с яблоком в руках, дабы кисти запомнили такое положение. Именно так, а никак не иначе, ладонь должна располагаться на клавиатуре и на коленях перед и после игры.

– Это правила хорошего тона, – была уверена Наталья Петровна.

– Тут никого нет! Перед кем так стараться? – я пыталась совладать с этюдом.

Когда ты стараешься растянуть ладонь аж на две октавы, не до яблонь.

– Что ты говоришь?! Музыка все видит!

Наталья Петровна, запрокинув голову, любовалась потолком, точнее мигающей лампочкой. Я, ссутулившись, вздыхала над клавиатурой.

У моей учительницы как раз все было как те самые яблоки: и вечно красный румянец на щеках, похожий на тот, что проступает на антоновке, и собранный на голове пучок седоватых волос – белый налив, а грудь – что-то из разряда ранеток.

Я Наталью Петровну не любила. Она была жесткая и требовательная. Музычка пользовалась сомнительными методами обучения: била по рукам при ошибке, кричала громче тромбона, а однажды закрыла дверь кабинета на ключ и сказала, что не выпустит, пока я не сыграю пьесу от начала до конца без помарок.

Прекрасно помню тот день. За окном воронкой сужалась тьма.
Мороз – тот еще дворник, очищал улицы от людей, заставляя прохожих поскорее добраться до своих теплых домов.

Я знала, что мама в этот самый конкретный момент уже, скорее всего, посматривает на часы. Следующей стадией будет – обзвон моих одноклассников. Сотовых тогда еще не было… Тут-то и откроется обман. Ведь вчера я не находилась на дополнительные занятия по геометрии, а вместе с Анькой гуляла в центре города…

Я никак не могла сыграть без ошибок. И возразить не могла. Именно Наталье Петровне не могла. Я всегда любила спорить и охотно отстаиваю свою позицию. «Ляпать уверенно» могу почти на любые темы. Но ей противостоять я боялась… как прическа ветра, как дети бабаек, как цветы заморозков.

Я плакала и играла, играла и плакала. Слезы капали на клавиши рояля, пальцы поскальзывались. Я снова и снова ошибалась в каскаде из аккордов и рыдала еще сильнее. В общем, замкнутый круг.

В тот раз я задержалась на два часа. Получаться, действительно, стало лучше. До такой степени, что Наталья Петровна использовала несвойственные ее лексикону слова: «неплохо», «неблестяще, но лучше», «другое дело». Такое услышишь не часто. И это была хоть и минута, но моя!

Как вдруг раздался грохот. Кто-то со страшной силой колотил по двери, словно за стенкой репетировали на ударных.

Наталья Петровна испугано провернула ключ в замке. Это была моя мама. Она часто дышала, сдувая взлохмаченную прядь со лба. Мама была похожа на огромный воздушный шар: в папином пуховике и без шапки. Она бросилась ко мне, шепча: «Ну, слава Богу». А затем уже набросилась на Наталью Петровну…

Две женщины словно два залива схлестнулись в словесном поединке. Наталья Петровна ей что-то коротко и отрывисто про методы воспитания. Мать громко и грубо о статьях каких-то кодексов. Музычка вежливо о трудолюбии. Мама гневно о жалобах директору. В общем, когда бы я и не отказалась от яблочка, так именно в тот момент. Грызла бы и смотрела, смотрела бы и грызла.

Однако дальше все пошло не по моему сценарию.

– То она на похоронах, то занятия в школе дополнительные… – длинный указательный палец Натальи Петровны стрелой устремился в мою сторону. – А технический зачет будет по расписанию. Его ради одной ученицы не перенесут.

– Каких похоронах?

Мама, наконец, отдышалась и, судя по взгляду, была готова к новой атаке. Тут я поняла, что, если кого-то сегодня и сгрызут как яблочко, так это меня. Действительно, в очередной раз не подготовившись к занятиям, я сказала музычке, что была на похоронах близкой маминой подруги – тети Сони.

Дальше все было по привычному распорядку: нравоучения, нотации, наказание в виде: «из школы – сразу домой». Знаем, проходили, прорвемся.

Помню только, что, успокоившись, мама спросила, почему я решила похоронить ее любимую Соню?

– Она часто и подолгу звонит. Вы занимаете телефон часами.

Когда тебе 12 – это веский аргумент.

Как вы понимаете, я терпеть не могла музыкалку, и пыталась бросить ее каждый год после летних каникул. Но безуспешно. Мама всегда находила нужные слова. В такие минуты она была крайне серьезна, усаживалась на стул, напротив моей кровати, и напоминала дорогостоящего психоаналитика. Она внимательно меня выслушивала, кивала в нужных местах. В момент, когда я особенно взволнованно рассказывала о том, что музыка – эта муштра хуже, чем в армии, мама использовала тактильный контакт: поглаживала меня по руке.

После того, как мой голос затихал, начиналось ее соло. Тут в ход шли все эти психологические штучки: «Я прекрасно понимаю, что тяжело….», «Если бы я могла помочь….», «Но ты столько лет потратила…», «Ну потерпи еще годок…».

Так, с нотами и яблоками в руках, я каждый год перекатывалась с одного учебного года в другой и докатилась аж до выпускных экзаменов из музыкальной школы. Труднее всего из всей программы мне давалось аккомпанирование. На экзамене я должна была сопровождать саксофон. Этот инструмент волею судьбы достался немолодому, вечно небритому музыканту из местной Академии Искусств.

Он был небрежен во всем, начиная с запачканной одежды, заканчивая заляпанным саксофоном. Но под силой его дыхания оживали ноты. Они рождались из ниоткуда и заполняли собою все пространство. И в этот момент больше ничего не существовало: ни надоедливого сольфеджио, ни суровой Натальи Петровны, ни оценок за технику игру. Были только я и музыка. Тогда, нарушая все внутренние правила, я признавала, что не зря хожу в музыкалку, и даже доучилась до выпускного экзамена.

Экзаменационная комиссия состояла из пяти человек. Все они, преподаватели, сидели на первом ряду в зрительном зале. С самого утра на их суд вышло 10 учеников. Я завершала экзамен.

Стрелки часов на сером циферблате школьных часов неумолимо бежали друг за другом. Наконец они соединились на цифре 12. Полдень. А саксофониста все не было. Я нервничала и не могла успокоить руки. Казалось, они живут сами по себе. Объявили мою фамилию, но мужчина из Академии Искусств все еще не появился.

Стараясь выиграть время, я долго настраивала банкетку. Отыграв Баха, выдержала немаленькую паузу перед Паулсом и его «Долгой дорогой в дюнах». Я взволнованно отыгрывала Листа, когда, наконец, поправляя свои немытые длинные волосы, в зал вбежал самый долгожданный на тот момент мною мужчина.

Мы не совпали в партиях ни разу. Раскатистый звук саксофона то убегал от негромких нот рояля, то никак не мог догнать темп, заданный автором джазовой композиции. Мой партнер по выступлению был пьян.

Я играла и плакала, плакала и играла. Слезы тяжелыми каплями скатывались на клавиатуру, пальцы скользили, словно ноги на мокром полу. Я ждала этого дня долгие школьные годы. Хотела услышать от вечно недовольной Натальи Петровны хотя бы «неплохо получилось». А тут такое…

Сразу после того, как я положила свои ладони на колени яблочком, и еще не успела встать с банкетки, ко мне подбежала ОНА. Наталья Петровна обняла меня за плечи. Мое сердце билось так, что, казалось, его стук слышен даже в макушке, куда уткнулась музычка. От нее пахло сиренью.

– Не расстраивайся, – прошептала она. – Ты еще поймешь, что на мужчин вообще никакой надежды нет.

Я не видела ее лица с яблочно-красным румянцем, но точно знала, что она улыбалась.

С Натальей Петровной мы больше никогда не виделись, и с тех пор я больше ни разу не села за рояль.

Честно сказать, я даже устроила публичное сжигание самых нелюбимых мной произведений на пустыре, в присутствии подруг. Поклявшись на потрепанных ноктюрнах Шопена, что с этого дня никогда больше не нажму ни одной клавиши, я чиркнула спичкой.

Клятву я не сдержала.

Месяц назад мне позвонила одноклассница и сказала, что Наталья Петровна умерла. Я почувствовала, как медленно, оставляя за собой мокрою дорожку, по щеке стекает слеза. В эту минуту, спустя столько лет после окончания музыкальной школы, мне до боли в пальцах захотелось что-нибудь сыграть.

Проблема заключалась в том, что пианино у меня не было. То, старое, с рассыхающейся деревянной крышкой мы отдали в музыкальную школу. Да еще и приплатили, чтобы его вывезли из квартиры. Новое же стоило всю мою зарплату.

Больше всего мне не хотелось обсуждать это с мамой. Сразу представила ее любимое: «Я же тебе говорила, что захочешь еще сесть за рояль».

Своим желанием я поделилась с бабушкой. Исключительно, чтобы она его отбила на корню. Бабуля это умеет, как никто лучше.

Пришла к ней в гости и попала на просмотр старой советской мелодрамы. Эти фильмы меня всегда веселят. Восхищаюсь женщинами того времени. Он тракторист, она доярка. Вместе отработали 12-тичасовую смену, а потом тайком от всего колхоза встречаются на сеновале. И никаких тебе дезодорантов и зубной пасты. Всегда думаю об этом, пока умиляется бабушка.

В общем, глядя на потертый паркет, я пробубнила:

– Играть хочу снова, бабуль…

– Во что? – она не отрывала головы от экрана.

– Ни во что, а на чем. На пианино. А пианино нет…

Она, поправив фартук, побрела к комоду.

– Детей тебе пора рожать, а ты о какой-то ерунде!

Это сказала женщина, которая как надзиратель сидела в зале, контролируя, как я справляюсь с гаммами и этюдами. Разумеется, хватало ее ненадолго. Вскоре она начинала клевать носом. Через полчаса уже заглушала храпом все, чтобы я ни играла. Тогда можно было смело идти гулять.

– Вот, сколько могу,– бабуля положила на стол купюры.

Там было пятнадцать тысяч. От нее, признаться, я не ждала даже ста рублей.

Позже я добавила к бабушкиной сумме столько же и купила цифровое пианино. И вот теперь сижу напротив пюпитра, возвышающегося горой над клавиатурой, и держу в руках по наливному яблоку…

Я выбрала для игры то, что всегда мечтала: музыку из фильма «Титаник». Обычные житейские желания рядового жителя земли. Ни получасовой концерт Рахманинова, ни убивающий своей сложностью этюд Листа, а популярную мелодию из современного фильма. То, что мне никогда не разрешала делать Наталья Петровна.

«Ты слепая что ли? – слышу я в голове ее голос. – Не видишь знак? «Адажио»! Значит, медленно, спокойно!».

И я ее слушаюсь и играю. Играю и слушаюсь… И стараюсь держать ладони яблочком. Потому что правила хорошего тона есть везде. Тем более в таком деле, как игра на рояле. И даже если в комнате ты одна, музыка все видит.

Алексей КОЛЕСНИКОВ

Рассказ из сборника «Ирокез»

Пам-пара-пам

Настроение — штучное. Пейзаж осени коснулся сердца и напомнил о лучших мгновениях. Разнообразие цветов позволяет снова поверить в Бога. Солнечные лучи прокалывают вату тумана и — Боже ты мой! — греют! Наверное, сегодня последний тёплый денёк. Дальше бесконечная русская зима без света и ласкового воздуха.

Я решаю двигаться дальше, пиная ненужные клёнам листья. Подключившись к наушникам, я долго выбираю и наконец запускаю, прослушивая рекламу, нужную песню:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Слуцкий соответствовал моему тогдашнему вкусу. Я смотрел на него и знал, кем хочу стать. Я не боялся застопорить процесс развития собственной индивидуальности — она меня попросту не интересовала. Выпуская дым из ноздрей, он душил микрофон и горланил песню. Весь репертуар я выучил наизусть. Даже юношеские песенки.

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Группа — это и был он, Слуцкий. Остальные музыканты лишь обслуживали его талант. Если Слуцкий — книга, то они — обложка. Если Слуцкий — картина, то они — рамочка. И так далее.

Он «выстрелил» в девяностые. Пока пацаны посложнее приватизировали заводы и пароходы, он отстаивал право производить смыслы. Это потом, заряжая вены героином, Слуцкий расстреливал звуками стадионы с пэтэушниками, а они рвали на себе одежду от гордости, перекрикивая своего идола:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

В самом начале была гитара с искривлённым грифом, стихи в тетрадке и фантазия, разбухающая со скоростью раковой опухоли.

Потом слава. Всё случилось буквально за месяц. Ему звонила мама, хлюпая: «Тебя там по телевизору показывают. Неужели ты куришь?». Слуцкий сказал, что так необходимо для образа.

Убойная песня о сентиментальном уроде взорвала страну. Братки, школьники, солдаты, учительницы и менты напевали:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Дальше было то, что называется признанием. Стадионы поднятых рук. Тысячи мокрых от восторга глаз сливались в шумящий океан у ботинок.

Он и сам однажды разрыдался от волнения.

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!» — хрипело отечество.

Вскоре это стало работой. Любая работа требует дисциплины, а всякую дисциплину необходимо нарушать, чтобы не свихнуться. Тогда все кололись, и он тоже стал. Классическая история вчерашнего пионера, набившего карманы денежками.

Он в интервью потом каялся. Призывал таких как я беречь здоровье, не совершать глупостей, но однажды проговорился: «Весело было. Никогда не жилось так здорово».

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

В девяностые годы за Россией присматривал дохристианский бог. Всё погибшее досталось ему в качестве жертвоприношения. Он насытился и ушёл. Слуцкий пел о пирах этого чудища, чтобы облегчить страдания его жертвам.

Когда счастливая волна схлынула — Слуцкий оказался не нужным. Прежние фанаты переросли его, отдав предпочтение девчонкам в пёстрых купальниках. Каждая из них напоминала соседку-старшеклассницу, которая прежде вежливо здоровалась у подъезда, а потом куда-то исчезла. Страна увидела, куда — в телевизор. Закатывая глаза (как учили), она мурлычет теперь в бикини:

«Ля-ла-лу-ла-лу-ла-лу-ла»

Слуцкий решил умереть, но спасся как-то. Иногда думаешь: сдохну к субботе, а спустя год замечаешь, что протёрлись джинсы и срочно нужны новые. Завязав с наркотиками и пересев на водку, Слуцкий записал два лучших в своей жизни альбома, и я чуть не сошёл с ума, когда мне подарили диски. Моя жизнь изменилась и, боюсь, навсегда. Я не помню, что там было в старших классах. Кажется, один Слуцкий, непрекращающийся:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

На первом курсе я влюбился в брюнетку с веснушками. Она не перекрасилась, будучи рыжей, — нет, именно брюнетка с веснушками. И глаза цвета солнца в затмение.

Она так много знала, что я закомплексовал и уселся за книжки. Слуцкий тогда исчез куда-то. Я потом узнал, что он ненадолго возвращался к героину.

Вышло так, что у Слуцкого было два поколения поклонников. Первые — это его ровесники. Они после дефолта перестали слушать музыку. Вторые — это поколение первых россиян — моё поколение. После 2010 года Слуцкий для нас устарел, хотя иногда, тоскуя по уходящему детству, мы запускали в плеерах:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Февраль 2011 года был таким холодным, что мы бегали, а не ходили. Я ещё носил челку «под Слуцкого», но подстригал её всё короче. Вместо стандартной чёрной куртки попросил у мамы изумрудную парку с мехом, а тупоносые ботинки наконец-то выбросил.

Тётка, подвязанная шерстяным платком, смотрела на меня презрительно, но я всё равно повторил:

— Да, одну розу. Одну.

Хотелось мою веснушчатую порадовать, чтоб не сомневалась, что люблю. Одна роза круче букета.

— Зря ты без шапки — холодина вон какая. Прича того не стоит. Слушай, это… короче, типа, давай мы расстанемся с тобой, да? Просто, ну, типа, мне понравился один парень, понимаешь? Ты клёвый, смешной — не думай ничего… Помнишь, как в зоопарк ходили? Клёво было, да? Ничего? Не обижаешься? Не думаешь, что я тебя предала? Блин, это жесть какая-то.

Она меня не предала. Предательство — выстрел в спину товарищу. Расстрел товарища — не предательство.

В том атомном феврале меня опять утешал Слуцкий знакомым как бабушкины ладони:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Через неделю друг Никита прислал сообщение:

«Слуцкий приезжает. Пойдёшь?»

Начавший седеть рокер гастролировал без группы. Акустический концерт. Такой ход преподносился фанатам как поиск новых форм, но, конечно же, Слуцкий элементарно не желал делиться с музыкантами.

То был мой первый концерт. Никита сказал, что непременно следует выпить, потому что в клубе дорого. Мы накачались вином, оделись во всё чёрное и пошли на окраину города в клуб с каким-то пошлейшим названием. Никита даже распустил волосы и выпрямил их утюжками. Мне это казалось забавным и трогательным.

В клубе я обнаружил обе категории поклонников Слуцкого. Нам было некомфортно вместе. Взрослые пили у бара цветные напитки из низких стаканчиков, а мы посасывали бюджетное пиво, не понимая: можно курить или нет? Тогда ещё было можно.

Наверное, мы выглядели совсем мальчиками. Будто детей пригласили на взрослый праздник и забыли о них. Чувствуя свою несостоятельность, мы кучковались стайками у сцены, боясь оказаться далеко от микрофонной стойки. Взрослые, выставив животы и груди, держались непринуждённо, как кошки среди цыплят. Одетые в нелепые свитера и растянутые джинсы, они казались нам идиотами. Представляю, что они думали о нас.

Беспрестанно терзая потными руками чёлку, я спрашивал у Никиты:

— Уже пора. Чего он так долго?

Опытный Никита был невозмутим:

— Всегда так. Жди. Он же звезда. Ты, если прославишься, тоже будешь опаздывать.

От сигаретного дыма, перегара и пота становилось тяжело дышать. Какая-то брюнетка с чёрным маникюром, чёрными веками и вся, естественно, в чёрном, рассматривала меня порочным взглядом, манерно сбрасывая пепел в пивную банку. Я оробел и зажмурился. А когда успокоился, заметил, что брюнетка самодовольно улыбается. Кажется, она родилась лет на семь раньше меня. Робкий с женщинами, я не понимал, как поступает в подобных случаях настоящий панк, поэтому всего лишь купил пива и быстренько выпил.

— Ну неужели всегда так долго?

— Всегда, — вздохнул Никита.

Из колонок заиграло родное:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Слуцкий оказался маленьким и сутулым. Удивительно большая голова перевешивала худое, не знавшее труда и спорта тело. Шепелявя, он поздоровался и принялся настраивать гитару на слух. Мы выли, а он щурился, прислушиваясь. Потом завизжали колонки, и Слуцкий поругал какого-то Витеньку. Наконец выдохнул и провел по «ля». Замер.

— Машенька, чайку, — крикнул он.

Взрослые фанаты понимающе засмеялись. Немолодая уже девица в голубых джинсах и красном затасканном свитере принесла пивной стакан с чем-то жёлтым без пены. Слуцкий отхлебнул, улыбнулся как волк из советских мультфильмов и сыграл ещё один аккорд.

— Так… коньячку, — понимающе прокомментировал Никита, а я глянул на время: мы ждали Слуцкого два часа.

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!», — подумал я.

Всё было узнаваемо: интонация, хрипы, вздохи, жесты, но чужое какое-то всё! Хорошо он играл или плохо — не знаю. Я ещё не разбирался тогда. Помню, что он раскрывал глаза не больше трёх раз — искал стакан с коньячком.

К десяти вечера я стал жалеть деньги, потраченные на билет, маршрутку и пиво. Главная проблема заключалась в том, что для Слуцкого происходящее было привычным. Ему ничего не хотелось. Лишь отыграть бы, да уйти. И не видеть нас, и песни собственные не знать. С бóльшим энтузиазмом люди завязывают шнурки. Он жалел, кажется, что сочинил однажды своё легендарное:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Несколько раз он покидал сцену, а потом возвращался к гитаре, покачиваясь на коротких ножках.

— Ты красивый, Слуцкий, — орали тётки из первых рядов.

Он скалился неполным комплектом зубов.

В одну из таких пауз кто-то легонько толкнул меня в спину. Я обернулся и увидел ту чёрную — она улыбалась. Превозмогая стыд как боль, я поднял ладонь, а она ответила. Наше липкое приветствие отозвалось неприличным хлопком. Некоторые отвернулись от Слуцкого и глянули на нас. Так легко у звезды отнять внимание.

В какой-то момент Слуцкий чуть не свалился к нам, запутавшись в проводах. Было бы здорово засвидетельствовать звездопад.

— Маша, — заревел он, подстраивая первую струну. — Чайку!

Порядочно бухая Маша принесла новый стакан и что-то шепнула звезде на ушко. Сладкая улыбка, растянувшаяся по небритому лицу, не вызвала у Никиты сомнений:

— Скоро закончится.

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Как бы там ни было, мы скулили от радости, протягивая руки к утомлённому проповеднику. Неожиданно главный хит оборвался, и Слуцкий, не доиграв куплет, уплыл в каморку.

Мы просили, но он не вернулся.

— Слуцкий спит, — безучастно сообщил мордатый охранник.

— У-у-у!

Для приличия какое-то время все ещё сидели за столиками и курили. Говорить было невозможно — из колонок ревел незнакомый музон.

— Пойдём домой? — попросил я.

Двинувшись к гардеробу, мы наткнулись на Слуцкого. Рассеянный, мокрый и помятый, как пьяный дед, он шептал что-то моей чёрной брюнетке. Она повисала на нём как коромысло. Тоненькая, лёгкая, шальная. Увёл невесту, тварь алкашная!

Мы гордо обошли парочку и унеслись в будущее, а Слуцкий остался в истории выть, как собака, своё:

«Пам-пара-пам.

Пам-пара-пам!»

Бывают дни, пригодные для воспоминаний. Открытки из архива, а не дни! Тепло в душе и вокруг неё. Однако поднимается ветер. Мгновенно темнеет небо. Листья, оставленные солнцем, тускнеют и теряют индивидуальность. Отсыревший воздух опускается в лёгкие, царапая горло.

Если и был Бог, то теперь он отвернулся. Скоро, скоро большая зима. Нужно не забыть прожить её.

Тэги: ЛГ Плюс Лицей Финалисты
Перейти в нашу группу в Telegram

Свежие материалы:

Тува растит таланты
02.07.2026

В Кызыле состоялся IV Региональный фестиваль-семинар моло...

За отвагу и личное мужество
01.07.2026

Литературный критик и боец СВО Михаил Бойко награжден мед...

Обновление стационарной медицинской помощи Больницы будущего
01.07.2026

Как в Москве обновляют стационарную помощь

Палатка № 6
01.07.2026

Рассказ Виталия Будённого

«Почерк» в Ленобласти
01.07.2026

Книжный фестиваль познакомил жителей Всеволожского района...

«Михайловское» дружит с РПЦ
01.07.2026

Сотрудничество музея и епархии поможет усилить работу по ...

Быть в курсе
Подпишитесь на обновления материалов сайта lgz.ru на ваш электронный ящик.
02.07.2026

Тува растит таланты

В Кызыле состоялся IV Региональный фестиваль-семинар моло...

01.07.2026

За отвагу и личное мужество

Литературный критик и боец СВО Михаил Бойко награжден мед...

01.07.2026

«Почерк» в Ленобласти

Книжный фестиваль познакомил жителей Всеволожского района...

01.07.2026

«Михайловское» дружит с РПЦ

Сотрудничество музея и епархии поможет усилить работу по ...

01.07.2026

Два века гения

В Минкультуры обсудили программу празднования 200-летия Л...

    Литературная Газета
    «Литературная газета» – старейшее периодическое издание России. В январе 2020 года мы отметили 190-летний юбилей газеты. Сегодня трудно себе представить историю русской литературы и журналистики без этого издания. Начиная со времен Пушкина и до наших дней «ЛГ» публикует лучших отечественных и зарубежных писателей и публицистов, поднимает самые острые вопросы, касающиеся искусства и жизни в целом.

    # ТЕНДЕНЦИИ

    Екатериненская МарияАзербайджанская классическая поэзияПевецСудебный очеркАзербайджанская ашугская поэзияАварская поэзияТаврида ЛитБестселлерПремия им А ДельвигаСовременная поэзия АрменииПроза КабардиноБалкарииМеждународная книжная ярмаркаБолезньЭра СтаниславскогоПроза Бурятии
    © «Литературная газета», 2007–2026
    • О газете
    • Рекламодателям
    • Подписка
    • Контакты
    • Пользовательское соглашение
    • Обработка персональных данных
    ВКонтакте Telegram YouTube RSS