Поэтам положено летать – а Глеб Горбовский взвалил на себя всю тяжесть жизни. Взлететь пустым шариком – легко, а вот выдернуть застрявший в грязи грузовик – подвиг. И каждый тут выберет своё.
Вначале Глеб вроде не выбирал: бездомное послевоенное детство навалилось само. Но потом уже жил сам, по своему нраву. В 1959 году, в 28 лет, он оказался на каторжном Магадане, прибыв туда добровольно, – и сразу пошли тяжёлые, трагические строки, без какой-либо «молодёжной бодрости»:
Кто бы видел,
как мы с ней прощались,
На её лице кипели слёзы.
На вокзале дискантом кричали
Маленькие злые паровозы.
И это не юношеская меланхолия – то была выбранная им реальность, именно такую жизнь он считал достойной. «Я серьёзен. Я – камень. Я всё перетрогал и взвесил. / И всего тяжелее – раздетое сердце моё!» – написал он в самом начале своего пути. При этом выбранную им жизнь встречал не с унынием, скорее с лихостью беспризорника.
Я лежу на лужайке –
На асфальте, в берете.
Рядом вкусные гайки
Лижут умные дети.
Я лежу конструктивный,
Я лежу мозговитый,
Не банальный, спортивный,
С чёрной оспой привитой.
Все, конечно, распознали его талант и учили уму: мол, соображай, что к чему! Окстись маленько! Но он у них учиться не стал и выбрал – своё.
Не напрасно, не случайно
Жизнь моя – необычайна!
Не напрасно плоть трещала,
Отлетали пальцы прочь!
Плоть трещала, как мочало,
Но молчала, словно ночь!
Плоть терпела, прикованная к земле, но дух его был свободен. А ещё считается, что вся литература советской поры была «ручной», точнее – «приручённой». А как же тогда поэт Горбовский Глеб?
Да, отрубил себе пальцы, чтобы показать: «Ничего не боюсь!» И так и жил. Сколько штук отрубил? Я почему-то помню лишь один обрубок, наверное, потому, что именно им он постоянно пронзал пространство, читая стихи, чтобы лучше «входили». Путь его был опасен, но ему подходил и сделал ему имя. С форсом бесстрашного забулдыги к славе придёшь быстрее, чем, скажем, сидя в университете пять лет, хотя и там напевали: «Я из пивной иду, я никого не жду, я навсегда побил свой жизненный рекорд!» – и становились смелее. Герои его, да и он сам, выбирали всегда крутые маршруты.
Я режу ели на болванки.
На ароматные куски,
Я пью Амур посредством банки
Из-под томата и трески!
...Тряся кровать, хрипя и воя,
Я сплю в брезентовом дворце,
Я сплю, как дерево большое,
С зелёным шумом на лице.
Он был в самой гуще реальной жизни, с героями, в те годы не допущенными на страницы, – однако именно они рубили лес и рыли котлованы для будущих строек. На этих людях держалась страна, и их поэтом стал Глеб Горбовский. Это и была его Родина, причём настоящая. А малой родиной Глеба был Васильевский остров, в частности так называемый Литейный двор Академии художеств, где трудились и отдыхали художники, радостно принимая там и других «мастеров культуры», впрочем, не всех, а больше таких, как Глеб. Да, была и тогда «могучая кучка», ленинградский литературный шик. Но именно Глеб, ещё с беспризорного послевоенного детства полюбивший простор, стал поэтом не только лишь ленинградским, а всероссийским.
Я шёл и шёл.
Меня теряла мама
И находила Родина моя!
Наверное, для этого и надо было потеряться, а не сидеть у мамочки на руках до пенсии, как некоторые. А он сразу стал одним из лучших поэтов современности. При этом яростно отрицал казённую литературу, в том числе и патриотическую, и «официальные лица» от него шарахались. Слово из официального лексикона могло вырваться из его груди разве что с каким-то «довеском». А ценил – грязь, как наилучший материал, и, слушая стихи молодых поэтов, тряс изувеченными пальцами: «Грязцы надо! Грязцы!» Но где ж её взять, сидючи дома? А избегал он как раз благопристойности, нормативности. Там, где изнашивали язык банальностями, – там Глеба точно не могло быть. Бессмысленную утечку слов, занимавшую, увы, большую часть жизни, он ненавидел больше всего. И сумел создать себе репутацию человека опасного, к которому с глупостями лучше не приставать. Однажды, когда в Доме творчества в Комарове проходила какая-то конференция и за Глебом в его хибарку послали какого-то новичка на велосипеде (опытный человек не поехал бы), Глеб встретил гонца такими словами: «Чтобы у тебя велосипед во лбу вырос!» Признавал только образы – и гениальные строки: «Встречая людей, ощутив суету, / бесстрашно, как древо, молчать в высоту». Правда, молчал Глеб не всегда. Чаще – «прикладывал». Но именно в его шершавой, колючей оболочке и смогла выжить нежная душа – другую, менее прочную скорлупу, походя раздавили бы, даже не заметив. А так – самые нежные строки своего времени написал он:
Превратиться в мелкий дождик,
Зарядить на много дней
И на город толстокожий
Тихо падать средь огней.
Или трогать гриву леса,
Еле листья шевеля,
Или нежностью небесной
Гладить сонные поля.
Слиться с речкой безымянной.
Целовать людей. Устать.
А потом в рассвет туманный
Поредеть – и перестать.
Это из первой настоящей, неизуродованной книги Горбовского «Тишина», вышедшей с большим опозданием. Опоздали, впрочем, «они», а не он. Он-то работал всегда, несмотря ни на что.
Ранний Горбовский, средний Горбовский, поздний Горбовский. Изменения были, но на девяносто процентов он себя сохранил – как, пожалуй, больше никто. Такого попробуй перевоспитай!
Менялся он сам. Условно говоря, средний Горбовский не пил, писал прозу, вовсе не худую, и даже получил за неё Государственную премию. Вкусил! Сочинял и стихи, ставшие песнями, сам Соловьёв-Седой обожал его, привечал. Вполне достойная жизнь!
Так почему же поздний Горбовский нравом пошёл... не в среднего, а в раннего? Толчком, наверное, послужили перемены девяностых, когда рушилось всё. Помню Горбовского на трибуне – такое было, кажется, в первый и уж точно в последний раз. «Прощайте, коллеги!» – с горькой усмешкой произнёс. И – исчез средний Горбовский. И появился – ранний. Он же – поздний, трагический и прекрасный.
Но – пошли перемены к лучшему! Которые Горбовского почему-то бесили. «Прозектор перестройки!» – изрёк он, глядя по телевизору «Прожектор перестройки». Ну прямо не угодишь ему!.. Да. Такому – не угодишь! «Но как же? За что же мы боремся? Давайте. Горбовского на телевидение пригласим!» – «Давайте!» И пригласили. Ну послушали, конечно! «А можно другое чуть-чуть?.. Замечательно! Но есть одно место –нельзя ли.» – «Понятно, – мрачно произнёс Глеб. – А можно я тогда просто. Блока прочту?» – «Блока? Ну что ж. Блока и в школе учат. Давайте!» Заработали телекамеры – и Глеб выдал (цитирую только часть):
Ты будешь доволен
собой и женой,
Своей конституцией куцей,
А вот у поэта –
всемирный запой –
И мало ему конституций!
Начальники обалдели. «Как – Блок? Не ожидали от него!» А Глеба в эфир так и не пропустили. Хотя все обожали его – именно за то, за что не пропустили. Настоящее полное издание Горбовского, без купюр, осуществила лишь Лидия Гладкая. «Моя первая и четвёртая жена!» – так приласкал её Глеб на своём юбилее. Только с горькой иронией (и часто в свой адрес) он и говорил в последние годы. «Какая я «Покаянная головушка»? Но, представляешь, чуть книгу так не назвал! «Окаянная» – вот это правильно!» С таким названием книга и вышла. Потом, помню, на юбилее выступал его лучший друг и главный соперник на Олимпе Андрей Битов. Сказал, что из тяжёлых букв «ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ» он сложил лёгкое слово – «СОЛОВЕЙ».
Пятый том собрания сочинений Горбовского издан Лидией Гладкой в 2013-м. Гений? Конечно. А вот чтобы издать – тут трудности. Глеб работал над томом серьёзно и с благодарностью. В написанном им предисловии многих благодарит и жалеет лишь о том, что не удалось включить детские стихи. Пожалуйста. Включаю в статью. Наизусть помню, как и многое его:
Лежит налим, как палка, –
его, конечно, жалко...
Лежит лобастая кефаль, –
её, конечно, тоже жаль...
Разрежут рыбу, раскроят,
поджарят рыбу и съедят.
Конечно, это грустно,
но до чего же вкусно!
Конечно, грустно. Но как написано!
Валерий Попов, Санкт-Петербург