Владимир Попов
Деду моему посвящается, погибшему 15 февраля 1942 года
Жёлтый, берёзовый лист, не в силах более держаться на тонкой, поникшей ветке, сорвался и полетел. Берёза не без грусти отпустила пожелтевший, вот уже несколько недель как ставший чужим, листок.
– Копать здесь. От сих до сих, и тихо, без гомона... – После этих негромко сказанных слов полсотни сапёрных лопаток, как зубы дракона, вонзились в блёклую зелень увядшей травы, выкрашенную в тёмно-серый цвет ночи, и вгрызаясь в неё, начали без разбора терзать, рвать сцепившиеся между собой чуть живые тонкие нити подсохших корешков.
Тут же в сторонке, около сваленных неаккуратными кучками вещей – винтовок, заплечных мешков, шинелей да касок – суетились кашевары, благодетели солдатские, колдуя у прикаченной сюда ими же полевой кухни, не обращая внимания на копошащуюся рядом, вытянувшуюся маленькой стайкой муравьиной братию пехотную. До рассвета всем надобно успеть зарыться, спрятаться, закопаться, накормиться.
...Он летит! Сколько раз мечталось, грезилось, желалось… Однако упал очень скоро, ударившись обо что-то твёрдое и гладкое – о деревянный приклад солдатской винтовки. Осмотрелся. Куда его занесло? Оказалось, в окоп, сырой, грязный. Свежевскрытая глина, вода и бесчисленное множество собратьев безжалостно, без разбора вдавленных в жижу, в месиво, и серые, хмурые, уставшие от ожидания и бездействия люди в шинелях.
Тёплая, грязная рука двумя, пахнущими махоркой пальцами, с землёй под ногтями, аккуратно взяла за хвостик упавший с небес листок, поднял повыше, чтобы боец мог посмотреть сквозь него на солнце, прищурив левый глаз, как в детстве.
Что-то звучно резко пискнуло, совсем рядом обожгло воздух.
– Не высовываться! – Зычный голос пожилого младшего лейтенанта пробежал по окопу.
– Не высовываться, не высовываться, – эхом, ленивой, усталой перекличкой отозвалось от солдата к солдату.
– Что, жить надоело, Феню твою об забор, со снайпером побрататься решил, а? Так он долго разговаривать не будет, враз башку леденцом продырявит. Всем ясно? Тихо сидим братишки, тихо!
Уже смеркалось, а солдат звания рядового, сидя в окопе, уперевшись локтями в лежащую на коленях винтовку, боясь высунуться наружу, дабы не быть посчитанным снайпером, рассматривал листок, точно такой же, один в один, как с родной берёзы, дедом посаженной около дома, у завалинки.
«Нет, ты не просто лист, ты знак добрый, весточка из дому, знать всё там у моих хорошо, спокойно», – думал боец. Расстегнув пуговицу на шинели, он достал из нагрудного потаённого кармана тряпицу с фотографической карточкой жены и сыновей, аккуратно, как драгоценность величайшую, единственную, завернул в неё берёзовый листочек и убрал обратно, в карман.
Темень, засыпанная берёзовой листвой, уже плотно и уверенно наползала со всех сторон. Чувство опасности притупилось, лишь ощущение неминуемой беды, поселившееся в груди, где-то слева от сердца, напоминало о себе непрестанно. Беды большой, и не его вовсе и не человечества, так щедро сеющего вокруг себя сиротство, разруху, смерть, а всей земли, вселенной, лишающейся знания жизни разумной во множестве великом…
– Послушай, – чуть слышно обратился боец к приятелю, сидящему тут же рядом, жующему от нечего делать ворот шинели, – а ведь мы здесь, как эти листья, на погибель брошены. Который день деревья сыплют листвой, сбрасывая с себя листья на головы наши, и они летят, резвятся, бултыхаются в воздухе, догоняют друг дружку, перешёптываясь, но все, веришь ли, все обречены на одно. Кто-то там, – он чуть заметно пошевелил пальцем, указывая в полоску неба, ещё живого, едва светлеющего в проёме окопа, – всё просчитал, решил, определил. Ни одного не останется, ни одного… Так и мы здесь на смерть оставлены…
– Ты чего несёшь-то? Не дай бог прослышит кто, тогда точно сперва в зубы, а потом в расход. Молчи лучше…
– Да мысль пришла, вот я и думаю…
– Так думай молча, а это значит про себя, тоже мне мыслитель, Цицерон нашёлся.
– А почему Цицерон?
– Так вот об этом и подумай.
– Нет, ну всё же, почему Цицерон-то?
– Не нукай, почему, почему? Да конь гнедой у нас в колхозе был, красавец, на беду с характером вырос, норовист – брыкался почём зря. Многим от него досталось. За то и пострадал. Председатель по разнарядке свыше жеребца нашего первым в армию и определил. Сбагрил, так сказать, с рук долой. Забрали гнедого в обозники. Уж больно норовист. Все лошади, как лошади, а этот вечно ушами прядал, хоть не подходи. Глазищи горят, ресницы, что спички длиннющие. Одного пастуха признавал, подкупил он его чем-то. Так коня за строптивость Цицероном кликали, а когда-то игривым жеребёнком был, яблоки любил, аж трясся. Слушай, ай как и мне сейчас яблочек захотелось или хотя бы дыхнуть аромата их…
В осень вечереет быстро. Только что небо светилось и вмиг погасло. И тут же, как по команде, будто ожидая этого, пополз по дну окопа озноб, цепляя своими холодными, голодными пальцами и без того стынущих, зарывшихся в осеннюю землю солдат. А куда денешься? Огня не разжечь, кормёжки мало.
– А может быть, это всё выдумка?
– Ты о чём?
– Обо всём. Всё выдумка, ничего этого нет, ни неба, ни этих мозолей на руках, ни тебя, ни меня, ни глины, ни холода, ни войны…
– Опять мутишь?
– Знаешь, мне не верится, что я существую, что я здесь сейчас с тобой в этом окопе, рядом со смертью, с её пустотой, никчёмностью... И всё происходящее даже не сон, похожий на реальность, а так, выдумка…
– Если бы сегодня была жара, подумал бы, что тебе голову напекло, но по всему видать: ты просто спятил от безделья.
– Так хочется закрыть глаза и ничего этого не видеть, не слышать. Нет страха, нет тоски, смертоубийства вот этого тоже нет… – боец поднял руку с растопыренными пальцами, указующими в ночное небо, и, прочертив в воздухе, над головой эллипс, не видимый даже ему, подумал и продолжил: – лишь только душевное спокойствие и тепло, ясность и доброта, понимаешь ли, обыкновенная людская доброта...
– Заговариваться ты чего-то начал. Ты часом не болен? Тоска, видите ли, заела, тепла захотелось, будет тебе тепло на другом свете, потерпи немного, смертоубийство ему поперёк горла встало, да они же враги наши, не ты – так тебя. Ты их сюда звал, скажи, звал? Молчишь, то-то и оно. Судьбинушка нам такая выпала в яме, как ты говоришь, волчьей сидеть, а куда деться, терпеть надобно, сжать зубы до скрипа и терпеть, вот как я тебя терплю, дурь твою, сказки детские...
– Понимаешь, человек на свете один, и всего страшится. Родителей, братьев, соседей – вот отсюда и зло… А ненависть, она из окрика, из оглядки испуганного ребёнка. Вот откуда корни войн растут…
Ты не очень шуми-то, уши кругом. Человек он и впрямь может быть один в себе, в своём роде единственный, да ушей любопытных вокруг не счесть. Что мучаешься, терзаешься чего? Посмотри вокруг, здесь все как ты, как я, живые, а стало быть счастливые. Вот я на той неделе весточку из дому получил, и так захотелось мстить, бить этих гадов, чтоб побыстрее домой вернуться к своим…
Так я тоже домой хочу и вовсе не ною, просто думается мне так, мысли лезут, понять хочется суть нашу, правду, ту правду единственную... Правду каждого рождённого на свет белый человека, способного выживать в этом бесприютном, враждебном мире, не убивая, а творя…
Когда ещё в жизни случится, вот так всю ночь вволю предаваться размышлениям и глядеть в пустую небесную слепоту? Будто в душу к себе ненароком забрёл с закрытыми глазами и тычешься как кутёнок в темени неведомой, выставив руки перед собой, фиброчку каждую пальцами ощупывая, не зная наперёд на что напорешься, чем этот поиск обернётся.
– Мечта у меня имеется, – зачем-то пробурчал сентиментальный боец, ищущий правды.
– Ну?..
– Что – ну?
– Говори, какая мечта?
– А, мечта… Там, в Москве... в самом центре... на горе... над рекой... Кремль стоит... знаешь?
– Ну, есть такой, стоит, что ж с того? Кто ж его не знает, удивил… Я думал ты про чё, а ты про Кремль какой-то...
– В том Кремле колокольня имеется… Колокольня Ивана, понимаешь? Ивана Великого.
– Ну и?
– С этой колокольни всю Москву видать, да что Москву, и дальше…
– Я тоже в детстве на колокольню лазил, чуть не грохнулся оттуда, то ли портами, то ли рубахой за что-то зацепился, сейчас не припомню... Ох, и наложил я тогда в штаны! Бултыхался в воздухе, как гусеница на нитке. Но переборол себя, не сдался, ухватился за карниз, подтянулся, вылез. Выжил, одним словом.
– Ну как, всю округу рассмотрел? Многое увидел-то?
– Какой там! Во-первых, смеркалось уже, а во-вторых, не до того было. Как спустился на землю, не помню.
– Старая?
– Кто?
– Да колокольня в деревне твоей.
– А я почём знаю…
– В том-то и дело… А с колокольни Ивана Великого всю Москву видать, всю с окраинами вместе. И мечта моя о ней же, о колокольне той великой. Хочется мне взобраться на неё, к самой звоннице, да и позвонить в колокола, во все сразу, с надрывом, чтобы всей Москве, да что Москве, стране слышно было: Иван Великий звонит! Не какой-нибудь Ванька безродный вроде тебя или меня…
– Ну, ты, брат, замахнулся. Сказанул, не подумал. Там же в Кремле этом, Сам сидит, и кто ж тебя туды пустит? Во болтун! Чудной ты, брат…
Но боец его уже не слушал. Он поёжился ещё немного, пристраивая к воображаемому теплу ноги, сочинил и прочёл про себя молитву на ночь, помянул в ней листочек жёлтенький, весточку нечаянную, а более никого: «Спасибо за то, что этой осенью выбрал именно меня, и теперь ты мой и будешь со мной всегда, покуда я есть, а это значит долго, очень долго, всю жизнь... жизнь… жиз…» Уснул, закружился в вихре силы неведомой, доброй, к дому родимому уносящей.
А берёзовому листу ничего не оставалось, как лежать в тепле шинельном, в темноте карманной и слушать непрестанные удары молодого жаждущего жизни сердца. Сердца, наполненного отчаянно простодушными мечтами.
Этот рассказ, приуроченный к Дню защитника Отечества, – из готовящейся к выходу книги автора «Кольцо памяти».
В феврале 1943 года была выиграна Сталинградская битва. Последние окружённые части фашистской Германии капитулировали.
Победа над немецкими войсками во многом определила дальнейший исход войны. Но не все дожили до этого.
Не дожил и герой произведения Владимира Попова…