В день рождения Александр Кушнер откровенно рассказывает о поэзии, о времени, о себе
Книга Александра Кушнера «По эту сторону таинственной черты» была признана «Книгой года» в номинации «Поэзия» на только что завершившейся Московской международной книжной выставке-ярмарке.
– Александр Семёнович, поэзия жива?
– Сегодня то и дело мы слышим: поэзия ушла куда-то за кулисы, она не востребована и никому не нужна и всё идёт к тому, что человечество в ближайшем будущем вообще откажется от стихов. Это было бы для меня – и не только для меня – крайне неприятно.
В минуты раздумий над судьбой поэзии меня выручает мысль о том, что подобные чувства овладевали людьми уже не раз, не мы первые горюем по этому поводу. Например, перечитывая письма Пушкина, я был удивлён и одновременно утешен, обнаружив в его письме к Вяземскому, написанном в 1820 году, следующие строки: «...что ни говори, век наш не век поэтов – жалеть, кажется, нечего – а всё-таки жаль. Круг поэтов делается час от часу теснее – скоро мы будем принуждены, по недостатку слушателей, читать свои стихи друг другу на ухо. И то хорошо». Удивительно, что писал это юный Пушкин, ему шёл двадцать первый год!
Эта пушкинская фраза мне помогает жить: значит, и у него было такое ощущение, но оно прошло. Так стоит ли нам предаваться унынию, одному из смертных грехов?
Да и не только Пушкина одолевали такие безотрадные мысли. Баратынский написал в 1835 году стихотворение «Последний поэт»: «Век шествует путём своим железным; / В сердцах корысть, и общая мечта / Час от часу насущным и полезным / Отчётливей, бесстыдней занята». И жаловался на «промышленные заботы», отодвигавшие поэзию в сторону. Впечатление такое, что он заглянул далеко вперёд, в наши дни.
Но если вспомним, сколько замечательных поэтов было у нас после Баратынского, то опять-таки поймём, что он ошибался. И мы, наверное, ошибаемся тоже. Здесь я должен сказать, что ещё в начале 90-х написал стихотворение с таким же названием, но в нём вступил в спор с моим любимым поэтом: «Что ни поэт, то последний. Потом вдруг выясняется, что предпоследний…» А заканчивалось оно так: «Я», – говорю на вопрос: Кто последний? / Друг, не печалься, за мной становясь». Надеюсь, эта поэтическая очередь в нашем дорогом Отечестве никогда не кончится: поэтическое слово нам необходимо, а без него и жизнь не мила.
– Тютчев, которого вы любите, тоже высказывался по этому поводу.
– Совершенно верно. Ведь это он сказал: «В наш век стихи живут два-три мгновенья, / Родились утром, к вечеру умрут...» – и жил с этим ощущением своей ненужности и безвестности, но стихи продолжал писать до самой смерти. А вспомним Фета – увидим то же самое: последняя его книга «Вечерние огни», изданная небольшим тиражом, всего в 700 экземпляров, стояла в книжных магазинах и не раскупалась.
Даже в XX веке, который, как нам сейчас кажется, был веком необычайного подъёма и расцвета поэзии, не кто иной, как Тынянов, в 1924 году в своём «Промежутке» писал о том, что стихи не востребованы, что их заслоняет проза. И это при том, что пишет он в своей статье о Маяковском, Пастернаке, Мандельштаме, Ахматовой, Ходасевиче, Есенине, Тихонове, вспоминает Хлебникова, который недавно умер, – поэтов великое множество, а Тынянов недоволен! Вот и мы сегодня недовольны тоже.
У меня в своё время были стихи, которые начинались так: «Стихи – архаика. И скоро их не будет. / Смешно настаивать на том, что Архилох / Ещё нас поутру, как птичий хохот, будит, / Ещё цепляется, как зверь, чертополох». Это ощущение неблагополучия время от времени возникает, и, может быть, оно в каком-то смысле плодотворно, потому что заставляет задуматься о том, что же требуется от поэта.
И тут видишь, что стихов сегодня пишется очень много, но поэты слишком часто заняты собой, исключительно собой, их не волнует окружающий мир, да и писать они хотят «темно и вяло», так, чтобы их никто не понимал. Смысл из стихов уходит, остаётся некая бессмыслица, часто нарочитая, да ещё лишённая знаков препинания.
– Не кажется ли вам, что небрежение знаками препинания происходит отнюдь не от неумения их правильно расставить?
– Такой поэт не ставит знаки препинания, чтобы запутать читателя, произвести на него впечатление, обратить на себя внимание хотя бы подобным способом. Но мы-то, читая стихи, в уме всё равно расставляем и запятые, и двоеточия, и тире. И тогда перед нами предстаёт некий вполне заурядный текст во всём своём убожестве. Так что нечего валять дурака и лишать стихи знаков препинания – это то же самое, что предложить музыканту отказаться от нотных знаков. «Ты, нежная! Ты счастье мне сулила, На суетной земле…» Представьте себе, что Фет убрал бы здесь запятую и восклицательный знак! Всё бы рухнуло.
– Неужели всё так безрадостно?
– Разумеется, кроме множества жуликов и графоманов есть и в наше время настоящие поэты. И не только в столице, но и в провинции. Могу кое-кого назвать: в Москве это Олеся Николаева, Евгений Рейн, Олег Чухонцев, Юрий Кублановский, Сергей Гандлевский, Дмитрий Быков, Михаил Синельников… В провинции – Светлана Кекова из Саратова, Ирина Евса из Харькова, живущий в Омске Олег Клишин, Владимир Крюков из Томска, Дмитрий Кантов из Владимира… Всех не перечислить. Петербург тоже поэтами не обделён: Алексей Пурин, Давид Раскин, Александр Танков, Алексей Машевский, Иван Дуда, Александр Леонтьев, Валерий Трифонов, Александр Фролов, Вероника Капустина, Елена Ушакова, Елена Елагина, даже уехавшая в Барселону уроженка Петербурга Ксения Дьяконова и Владимир Шемшученко… Я могу продолжить перечень, но давайте на этом остановимся. В таких случаях всегда чувствуешь вину перед теми, кого не назвал, прошу у них прощения.
– Три четверти века для поэта много или мало?
– Должен признаться, что юбилей – ужасное слово, невесёлое мероприятие, и оно портит мне настроение. Но вот что следует заметить: ругая нынешнюю жизнь и нынешний век, мы, наверное, несправедливы. Люди стали жить дольше. И здесь я могу сказать с некоторым удивлением и удовольствием о том, что возраст – не повод для того, чтобы «закрывать лавочку», отказаться от стихов. Оказывается, можно писать стихи и в семьдесят лет, и дальше – во всю силу; можно и понять кое-что, чего в юности и в более зрелом возрасте не понимал. Надо сказать спасибо неизвестному Дарителю за возможность узнать что-то новое, чего до сих пор не знал, осмыслить что-то по-другому: ведь жизнь непредсказуема, таинственна и богата неожиданностями. Когда думаю о своей жизни, я понимаю, что прожил не одну жизнь, а несколько. Первая – это детство, война, весь ужас тридцатых-сороковых… Вторая – это молодость, надежды и перемены к лучшему, хрущёвская «оттепель». Потом опять – угасание надежд в брежневские времена. Потом ещё одна жизнь – это новые перемены, которые, как бы мы ни ругали наше время, привели, безусловно, к невероятным изменениям. Я, беседуя с вами, говорю свободно и абсолютно не думаю ни о какой цензуре, и опубликовать могу всё, что хочу. Грех жаловаться. И, конечно же, политическими переменами и перепадами жизнь не исчерпывается, ведь жизнь – это любовь, это дружбы, это книги, поездки, знакомства с людьми, это работа за письменным столом, это осмысление жизни и возможность обрести внутреннюю свободу даже в самые нелёгкие времена… «Тучка, ласточка, душа! / Я привязан, ты – свободна» – это было сказано мной в стихах 1969 года.
– А что ещё вас беспокоит в нынешней поэзии?
– Мне не нравится нытьё в стихах. Ноют и ноют. Всё-то у них плохо. Ничего, кроме выпивки, не остаётся. Всё тускло. Всё скучно. Ну прямо по Лермонтову: «И скучно, и грустно, и некому руку подать…», только у него об этом сказано в прекрасных стихах, а наши поэты похожи на юнкера Шмидта из Козьмы Пруткова, который «хочет застрелиться».
Иногда мне хочется спросить ноющего поэта: «Ну скажи, пожалуйста, а когда бы ты хотел жить? В какие времена? Ну вот тебе сейчас так скучно, так плохо. Всюду валяются бутылки из-под пива… Всюду грязь, всюду мерзость, тебе, такому прекрасному, ни на кого не похожему, никем не понятому, некуда деться… А скажи, пожалуйста, в 1917 году тебе было бы лучше? А в 1930-м? А в 1937-м? В 1941-м? В 1949-м? А может быть, тебе было бы хорошо при Николае I? Даже если бы ты был крепостным мужиком? Или при Александре III? А ты Блока читал, дорогой? Тогда, может быть, вспомнишь: «Рождённые в года глухие / Пути не помнят своего. / Мы – дети страшных лет России – / Забыть не в силах ничего». Так что, Блок врал, по-твоему?!»
– И как же быть?
– Мне кажется, что нужно себя одёргивать, напоминать себе о мужестве, обязательном для живущего, – в любые времена. А пишущему стихи вообще повезло: «Дар, – сказал Баратынский, – это поручение». И это поручение должно быть выполнено. Важно знать, зачем пишутся стихи, зачем пишется музыка, зачем художник склоняется над мольбертом? Поэт ведёт интимный разговор с глазу на глаз с провиденциальным, как сказал Мандельштам, собеседником. Ты не представляешь себе своего читателя. Ты не знаешь ни его внешности, ни образа мыслей, ни его рода занятий. Ты пишешь, если можно так сказать, для неведомого собеседника, похожего на тебя, но он лучше, добрее, умнее, отзывчивее, чем ты… И очень хочется, чтобы он тебя понял, чтобы приложил твои стихи к своему сердцу.
А ещё помогает мне странное, но очень важное для меня ощущение: я стараюсь писать так, чтобы мои стихи понравились моим предшественникам. Иногда, написав стихотворение, думаю: «А как бы его прочёл Иннокентий Анненский? А как бы отнёсся к этим стихам Пастернак?» Задача трудная, наверное, нескромная, но её, мне кажется, надо перед собой ставить.
– А кому вы доверяете из современников? Кто первый ваш читатель?
– Первый читатель моих стихов – моя жена Елена Невзглядова. У нас с ней нет расхождений в понимании поэзии, поэтому мы и живём вместе. Она точна в оценках, и я чрезвычайно дорожу её мнением. Есть и друзья, и не обязательно пишущие, мнение которых для меня важно. И, конечно же, это читательское мнение. После выхода каждой книжки я получаю отклики, письма – и бесконечно за них благодарен. «Сочувствие» нам и впрямь даётся «как благодать». Не понимаю тех пишущих, кто говорит, что читатель им не нужен. Может быть, они, счастливцы, самодостаточны и ни в ком не нуждаются, но я этому кокетству не верю и такого счастья не хочу. Насколько же мне понятнее поэт, воскликнувший: «Читателя! советчика! врача! / На лестнице колючей разговора б!»
– Критики вам много крови портили?
– У меня нет большого доверия к сегодняшней критике. Среди критиков есть и талантливые люди, как правило, перешедшие в нынешнюю из предыдущей эпохи. С критиками мне и везло, и не везло. Меня всю жизнь и ругали, и топтали (достаточно вспомнить статьи в газете «Смена», в журнале «Крокодил», в центральной «Правде»), и в то же время хвалили. Я и в те годы не жаловался, и сегодня не стану. Кроме того, преимущество моего возраста заключается в том, что вряд ли кто сможет сказать мне нечто, чего бы я не знал о своих стихах. А несправедливая, злобная критика меня уже не волнует: стихи написаны, я сделал то, что за меня никто другой бы не сделал, – и другой судьбы себе не хочу. «Услышишь суд глупца и смех толпы холодной, / Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм». Этот пушкинский завет меня не раз выручал и в молодые годы, тем более – теперь. «Ты сам свой высший суд» – и это абсолютно точно.
– А какие стихи вы не любите?
– Не люблю стихи, обращающиеся к аудитории. Вот Маяковского, признаюсь честно, недолюбливаю. То ли дело Блок, Анненский, Пастернак, Мандельштам, Заболоцкий… Почему? Потому что они обладали нормальным человеческим почерком. А когда ты обращаешься к аудитории, ты вынужден писать плакатным пером, чтобы написанное тобой увидели и с последнего ряда. Ты становишься «вещателем общих дум», вместо того чтобы обратиться к человеку, читающему стихи за столом, под настольной лампой.
– Но если бы не было Маяковского, с чем бы мы сравнивали?
– Речь здесь не идёт о том, чтобы не было Маяковского. Не дай Бог! Его ранние стихи, например «Послушайте!» или «Скрипка и немножко нервно», прекрасны. И вообще я никому не навязываю своё мнение. Маяковский – гений, но гениям иногда не хватает таланта. Точно так же и Достоевскому я предпочитаю Чехова.
Хотелось бы ещё сказать о том, что я ценю в стихах, за что их люблю. В настоящих стихах речь идёт о самом главном: о жизни, о смерти, о любви, о природе, об искусстве, о смысле жизни. Стихи – это великое утешение. И иногда мне кажется, что поэт в этом смысле ничуть не хуже священника. А может быть, и превосходит его. И недаром стихи – это в каком-то смысле молитва, то есть горячее, «из пламя и света рождённое слово». В стихах не обязательно должны присутствовать церковные реалии, по мне, так даже лучше, когда их нет, но прекрасное стихотворение – это и есть молитва. Стихи – это радость, это исповедь, откровение, озарение и великое утешение человеку.
– Человек нуждается в утешении? А как же: «Человек – это звучит гордо!»?
– Конечно, жизнь трагична. Конечно, жизнь грустна. Конечно, все мы обречены на смерть – и знаем об этом с детства. Сколько неприятностей подстерегает человека, сколько опасностей, искушений, сколько лжи, сколько кошмара!.. Достаточно вспомнить Освенцим… «Можно ли писать стихи после Освенцима?» Да, и на наших глазах происходят несправедливости, обманы, трагедии, землетрясения, цунами, войны, теракты… Всё так. Всё – правда. И благополучия нам никто не обещал и не обещает. Но что замечательно: вот я думаю, – какой же смысл существует в жизни? И понимаю, что у каждого этот смысл свой. Один его находит в Боге и вере. Другой – в удовольствиях. Третий – в любви. Четвёртый – в любви к детям. Пятый – в любви к своему делу. Кто-то видит для себя смысл в бессмыслице и радуется ей… Но мне кажется, есть один общий смысл для всех… И я его называю поэтическим смыслом жизни. Думаю, нет ни одного человека, даже самого отпетого мерзавца, который бы, пусть иногда, пусть раз или два в жизни, не залюбовался на морскую волну, на поле, через которое он идёт, на лес, речку, облака над головой… Жизнь как будто нарочно на земле устроена так, что она – поэтична. Несмотря на все ужасы, прекрасна. Кто-то позаботился о том, чтобы горели ночные звёзды, шумели морские волны, пели птицы, летали бабочки и стрекозы, лиловыми, розовыми пятнами проступал за железнодорожным откосом иван-чай.
Ясень шумит за моим окном… Я раскрываю окно и смотрю на него… Боже мой, какое счастье! И днём, и утром, и вечером – как он шумит! Как будто разделяет со мной доставшуюся мне жизнь и входит в неё. Одна из моих любимых строчек у Фета: «Не я, мой друг, а Божий мир богат!» Как это правильно! Не с собой надо носиться, а с этим «Божьим миром». Этот мир – это и есть наша душа. Душа впитывает всё, что её окружает, вбирает в себя – и таким образом растёт.
Что делает поэт? А собственно, он ничего не выдумывает. Стихи не выдумка. Это поэтический смысл, растворённый в жизни, а поэт закрепляет его в слове, берёт его в свои стихи. И читатель находит в стихах подтверждение своему горячему лирическому чувству, своему знанию о жизни или догадках о ней. Хороши стихи или плохи? Как их оценить? Читательский дар так же редок, как и дар поэта. И даётся, по-видимому, от рождения, в силу особого устройства души. И такие люди есть. Назову, например, Сергея Коробова, живущего в деревне в Вологодской области. Иногда я получаю от него письма: он стихи понимает лучше любого филолога. И никакой научный метод, никакой структурализм не заменит поэтического слуха, подлинной любви к стихам. Тьма – свет, день – ночь, жизнь – смерть и т.п. – эти оппозиции есть у любого, даже у самого беспомощного поэта, и они сами по себе ни о чём не говорят. Ямбами писал и Пушкин, и какой-нибудь нынешний стихотворец тоже. И количество трёхстопников или «паузников», пиррихиев и спондеев тоже объяснить, хороши стихи или плохи, не может. Не в этом дело.
А вот что это? Как определить? О стихах говорить так же трудно, как о музыке. Но для себя лично я нашёл такое самое простое определение: я считаю хорошими те стихи, которые мне внушают радость. Они могут быть самыми печальными или мрачными, но они внушают радость. И если это чувство радости возникает, тогда почти наверняка стихи талантливы. Это домашняя формулировка, и я на ней не настаиваю, только делюсь опытом: говорю о своём понимании поэзии.
– Может ли быть опоэтизировано подлое и низкое?
– Тут надо быть очень осторожным. Почему? Вспомним Бодлера. Вспомним Малларме. Французская поэзия («проклятые поэты») сумела сказать о низком и мерзком – и остаться поэзией. Тут всё дело в том, КАК об этом сказать. Нельзя отворачиваться от мрачных и дурных сторон жизни. Но нужно, видимо, говоря и о них, сказать то, что вносит некий новый смысл, новое знание о жизни, «новый трепет». Вносит нечто непривычное, жестокое и всё-таки важное. Но упиваться безобразием, страстно его любить, я думаю, не стоит. Дальше – тупик.
Русскую же поэзию я люблю ещё и потому, что она не получала удовольствия от грязи и пошлости. Удовольствия не получала, но старалась их понять: «А если грязь и низость – только мука / По где-то там сияющей красе…» Конечно, были и исключения, но они это правило наглядно подтверждают. Таков, например, Бурлюк с его червивым небом. А вот Ходасевич с его жёсткими, иногда малоприятными лирическими сюжетами («Где пахнет чёрною карболкой / И провонявшею землёй…»), безусловно, сохранил верность поэзии, поэтической музыке и именно этой музыкой смывал «грязную пену».
– Вам удалось передать кому-то свой поэтический восторг?
– Смею на это надеяться, хотя слово «восторг» я заменил бы каким-нибудь другим, более тихим и спокойным. Мне повезло. В лито, которым я руководил много лет, приходили юноши и девушки с созвучным мне мироощущением и миропониманием. Стихийно образовался союз единомышленников. И всё воспринималось точно, и меня понимали с полуслова. Так и передаётся и сохраняется традиция. Но научить писать стихи нельзя – и не нужно. Можно лишь помочь тем, у кого есть призвание. А лучшие учителя стоят на книжных полках.
Когда мы садимся за стол и хотим написать стихотворение, когда мы его пишем – мы подключаемся в этот миг к сети мирового поэтического напряжения. «…Но лгать и впрямь нельзя, и кое-как / Сказать нельзя, – на том конце цепочки / Нас не простят укутанный во мрак / Гомер, Алкей, Катулл, Гораций Флакк, / Расслышать нас встающий на носочки».
Что такое книги, которые мы так любим и время от времени достаём из шкафа то одну, то другую, – это аккумуляторы энергии, энергии ума и сердца. Откроешь Тютчева, или «Форель разбивает лёд» Михаила Кузмина, или «Кипарисовый ларец» Анненского – и в тебя входит этот мощный солнечный заряд. И ты после этого просто не имеешь права писать хуже. Разумеется, это не значит, что тебе удастся написать так же хорошо или лучше, но ты должен к этому стремиться.
– Как вам сейчас пишется?
– Лет десять назад в одном стихотворении я написал: «Вот сирень. Как цвела при советской власти, / Так цветёт и сегодня, ничуть не хуже. / Но и я свою жизнь не делю на части…» И про свои стихи могу сказать то же, что и про эту сирень. Ведь стихи (и любое искусство) не отделены перегородкой от природы. Более того, они тоже природа, вторая природа, вторая реальность. Иногда мне кажется, что мною движет не разум, не сознание, а вложенный в меня инстинкт. «Пчела за данью полевой…» Вот такой пчелой я себя и чувствую по утрам. Я сейчас пишу стихи не меньше и, надеюсь, не хуже, чем прежде, хотя, разумеется, меняюсь (ведь и пчела перелетает с одного поля на другое), и каждая новая книга отличается от предыдущей: ведь под стихами идёт, струится постоянное течение жизни. И книги, слава Богу, выходят. Вот в прошлом году в Москве в издательстве «Астрель-Аванта» вышла книга новых стихов «Мелом и углём». Мне она кажется удачной и опять-таки отличающейся от других. Чем? Может быть, в ней больше печали, но в ней и сильнее, и глубже, мне кажется, попытка постижения жизни и смерти. Книгу открывает стихотворение, начинающееся с таких строк: «Как римлянин, согласный с жизнью в целом, / Живи себе пристойно, день за днём, / Благополучный день отметив мелом, / А неблагополучный день – углём». Эти строчки и дали название всей книге. И действительно, как можно требовать, чтобы все дни были хороши? Это совершенно бессовестно. Ещё Архилох призывал «познавать тот ритм, что в жизни человеческой сокрыт». И этот ритм чрезвычайно важен и неповторим.
– Ну и напоследок что-нибудь обязывающее для читателей.
– Я не имею права говорить читателям что-либо «обязывающее», поскольку не считаю себя умней других. В стихах, надеюсь, мне удаётся сказать то, что может оказаться для далёкого человека важным, а «пасти народы», как шутя говорил Гумилёв Ахматовой, я не имею ни малейшего желания. Говорить нечто поучительное и уж тем более дидактически-назидательное мне ни к чему, я и повелительного наклонения глагола в стихах стараюсь избегать. Человек свободен.
Беседовал
***
Боже мой, заливы и проливы,
Острова и полуострова –
Это как любимые мотивы,
Дорогие, чудные слова.
Потому и Греция, быть может,
И Микены древние, и Крит
Так сознанье тешат и тревожат,
Так их образ сердце веселит.
Ах, и римский этот, итальянский,
Сицилийский рваный сапожок
Служит нам подобием подсказки
И понять историю помог.
И тоска не кажется тоскою,
И беда не кажется бедой:
Полуостров, остров со скалою,
С полукружьем бухты кружевной
В белогривом, вспененном уборе
Снятся нам и радуют вдали,
Потому что неба им и моря
Боги дали больше, чем земли.
***
Прими сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву…
Пушкин.
На месте Дельвига подарок бы не принял,
Хотя и пушкинский, а всё-таки б вернул!
Держать за пепельницу череп из гордыни,
Смеясь над вечным сном, да кто бы ни уснул!
Или, отмыв его, в пристойную оправу
Взяв, пить вино в пиру из чаши гробовой?
Антон Антонович жестокую забаву
Отверг – и строчкой не ответил ни одной.
Ни стихотворного ответа на посланье,
Ни слова где-нибудь в письме… Такой ответ,
Такое полное, глубокое молчанье
Красноречивее. Нет слов. И правда, нет.
А года через три, когда загробной тенью
«Мой милый Дельвиг» стал, наверное, тогда
С тоской и горечью своё стихотворенье
Припоминал поэт, беда, – шептал, – беда.
***
Библиотечных полок рай
И кладбище одновременно,
Иди меж ними, выбирай
Кого-нибудь. Вот вечный май,
Но скорбный, с признаками тлена.
Вблизи немеркнущих имён,
Что сердцу дороги и милы,
Увидишь тягостный урон
И непробудный, крепкий сон,
Полузабытые могилы.
Травой забвенья заросли,
Глухой крапивой, лопухами.
Их жаль, в ущербе и пыли,
Как бы под пологом земли,
С их бедной прозой и стихами.
***
Посмотри, как собака томится,
Как скучает, как смотрит в глаза.
Как забытая Богом жилица
На Земле спит полдня, что ей снится?
Не любуется на небеса,
Разве что пролетевшая птица
Развлечёт её или оса.
Посмотри, как ей нужно общенье
С человеком, как будто вот-вот
Что-то скажет, важней угощенья
Ей рука, что погладит живот
Или впустит её в помещенье.
Огорчается. Так и живёт.
Словно жаждет перевоплощенья,
Словно реинкарнации ждёт.