Инесса Плескачевская
«Это очень серьёзно», – сказала мама. Я не поняла ничего, хотя должна была: мне было 16, и физику нам преподавали не первый год. Да и НВП – начальная военная подготовка – тоже была, и, как вести себя в случае угрозы ядерного взрыва, нам рассказывали. Но то – взрыв, а то – мамина подруга, заведующая отделом коммунистического воспитания газеты «Гомельская правда», сказавшая нам 27 апреля 1986 года: «Под Брагином взорвалась атомная электростанция». Слово «Чернобыль» (это был именно он) войдёт в нашу жизнь потом: Чернобыль – на Украине, а Брагин – у нас, в Беларуси, всего 100 км от Гомеля, где мы жили.
Первое официальное сообщение ТАСС об аварии прозвучало только 28 апреля, в 21.00: «На Чернобыльской атомной электростанции произошла авария. Повреждён один из атомных реакторов. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказывается помощь. Создана правительственная комиссия». Но мы в Гомеле уже всё знали: слухи распространяются быстро, плохие тем более.
В эти дни физика стала самым популярным предметом у нас в школе: если мы чего-то в своём безудержном подростковом оптимизме не понимали, то Станислав Иванович всё понимал. Он рассказывал о периодах полураспада йода и цезия. Нет, голос его не дрожал, но мы чувствовали: всё плохо. И это надолго. «Сотни лет», – говорил он. В воздухе разливалась паника, вводили дополнительные поезда в Москву: все, кто мог уехать или отправить детей, уезжали и отправляли. Было непонятно и страшно. И ещё страшнее от того, что непонятно. Глядя на жёлтые лужи после дождя, мы кивали друг другу: «Радиация», забывая, что лужи становятся жёлтыми каждую весну от пыльцы цветущих деревьев. Весна была прекрасной. Слухи пришепётывали: мы все умрём.
Самым страшным днём было 8 мая. После четвёртого урока по школьному радио сделал объявление преподаватель НВП. Сказал, что уроки на сегодня отменяются, нужно пойти домой и «сделать всё, чему я учил вас на НВП»: собрать документы, трёхдневный запас продуктов, включить радио и телевизор, не выходить из дома и ждать: возможно, будет объявлена эвакуация. «В Гомеле почти полмиллиона жителей, кто будет нас эвакуировать?» – говорили мы между собой. Нам казалось, что мы уже взрослые и понимаем, как работает государственная машина. О том, что жителей деревень в том самом Брагинском, соседних Наровлянском и Хойникском районах вывозят, запрещая забирать с собой практически всё, мы знали. Буквально за один день они потеряли всю свою привычную жизнь: дом, хозяйство, мебель, одеяла, вышитые ещё бабушкой занавески и даже могилу этой самой бабушки. Мы тогда этого ещё не понимали: не умели терять. И думали, что расстаться с петухом, который будит тебя по утрам, а его дедушка вышит на занавеске в кухне, – так, пустяк: будут же новые!
30‑километровая зона в Беларуси и сегодня остаётся закрытой: людям в ней не только жить, но и бывать запрещено. Исключение – два раза в год: на Радоницу и Дзяды. Это дни поминовения усопших в традиционном белорусском календаре, Радоница (девятый день после Пасхи) – выходной день. Чаще всего рабочий понедельник перед ним переносят на субботу, и на три дня вся Беларусь приходит в движение: люди едут из регионов, где они живут, в места, где родились они сами или их родители, или родители их родителей. И вот в эти дни в зону, если ты отсюда родом, можно. По специальным пропускам. На кладбища. А на месте отселённых деревень организовали Полесский радиационно-экологический заповедник. Там очень красиво: природа без людей буйствует. Здесь организуют экскурсии в «зону». Желающие есть всегда.

1 мая 1986 года в Гомеле, как обычно, прошла первомайская демонстрация, в которой пионеры и школьники массово принимали участие. Всё должно было быть «как обычно», но, конечно, не было. Кто из родителей мог, своих детей на демонстрацию не пустил. Даже если это грозило выговором по партийной линии. И меня мама не пустила, не побоявшись последствий для своей партийной карьеры. Но демонстрация была – и дети на ней радостно шли колоннами. Мне кажется, именно тогда вере в партию был нанесён смертельный удар. По крайней мере в наших паникующих краях.
Сейчас, 40 лет спустя, я понимаю, что и руководство городом, да и руководство страной не совсем осознавали, что происходит и что можно/нельзя делать. Авария такого масштаба на атомном объекте была первой в своём роде в истории. Но и сейчас я понимаю: заставить детей выходить на демонстрацию 1 мая в Гомеле, Киеве и других городах было преступлением. За которое никто никогда не понёс ответственности. Но многие расплатились здоровьем.
Школьный год в 1986‑м закончился 25 мая. И всех (всех!) гомельских школьников на всё (!) лето вывезли из города. Нас отправили в разные уголки Советского Союза. Нам реально помогала вся страна, и мы всегда будем это помнить.

Мы с одноклассниками и старшеклассниками других гомельских школ оказались в Краснодаре. Это был лагерь труда и отдыха: в первой половине дня работаем – собираем урожай и пропалываем поля (нашими любимыми были клубничные), а во второй отдыхаем. И знаете, это было прекрасное время, которое мы с одноклассниками, встречаясь, вспоминаем до сих пор. Я помню, как мне нравился запах моих рук, рвавших молодой чеснок: такой же был у папиного фирменного блюда – цыплёнка табака. Мы были подростками – весёлыми, озорными, у нас вся жизнь впереди. И на три месяца мы ушли из-под надзора родителей – это была неожиданная свобода. Мы смеялись, влюблялись, танцевали по вечерам и думать не думали ни о какой радиации.
Поэтому так странно было в автобусах слышать, как местные жители называли нас «чернобыльскими ёжиками» и отходили подальше: говорили, что мы «фоним», распространяем радиацию. Радиации боялись все, но не мы: у нас – свобода!
Через неделю усиленного питания (вы замечали, что у нас людей, которых особенно жалко, усиленно кормят?) мы пошли к руководству лагеря: дайте нам картошки! Задача оказалась непростой: приехал председатель хозяйства, за которым мы были официально закреплены, и сказал, что картошки нет: молодой, мол, ещё нет, а прошлогодней мы вас кормить не хотим: она невкусная, а вы же наши дорогие гости, мы о вас заботимся. «Нет, – молили мы, – дайте нам любую!» Так краснодарцы узнали, что мы, белорусы, своё прозвище «бульбаши» (бульба на белорусском – «картошка») носим не зря и даже с гордостью.

А 1 сентября началась обычная жизнь, и про Чернобыль вспоминали мало. Но в нашей жизни он навсегда. Когда я училась в Белгосуниверситете, мне как жительнице Гомеля платили «гробовые» (так эти выплаты пригвоздила народная молва) – прибавку к стипендии. Их платили всем жителям 30‑, 60‑ и 100‑километровой зон. Суммы были разные, прозвище одно – «гробовые». А когда на пятом курсе мы меняли бабушкину двухкомнатную хрущёвку в Гомеле на однушку в столице, то я оказалась на самой окраине – в последнем доме в Минске: за ним стояла табличка, говорившая: город здесь заканчивается. Он, кстати, и сейчас последний: каждый раз, когда мы едем на машине в Гомель, я машу ему рукой. Район называется Шабаны, он и тогда был, и сейчас остаётся не самым социально благополучным. Не в последнюю очередь потому, что сюда переселяли целыми деревнями – из той самой зоны отселения. С одной такой «переселенкой» мы и менялись: бабуля, которой государство дало эту квартиру, переезжать наотрез отказалась и осталась доживать свой век в родной деревне Пожарки Брагинского района. Меняли квартиру её предприимчивые родственники, это была достаточно распространённая история. Когда мы с однокурсниками вышли из квартиры, где только что поклеили обои, подъезд как раз готовился к деревенской дискотеке: на лавочки вынесли грохочущие колонки, из соседних домов подтягивалась молодёжь. «А ты из какой деревни?» – спросил парень моих однокурсников. Один ещё даже не успел ответить: «Из Минска», как получил удар в лицо. Пришлось убегать. Так и не потанцевала я на деревенской дискотеке.
С того лета 1986 года я не люблю клубнику. Думала, только у меня развилась эта девиация в нашем ЛТО, но пару лет назад, вспоминая с одноклассниками наше лето в Краснодаре, узнала, что и у них та же история: равнодушны к клубнике. Когда мы оказались на клубничных полях, то набросились на ягоды, как саранча: ели все. Наевшись, что-то покидали в лукошки и сдали заготовителям (думаю, они не ожидали такого малого урожая). Пару следующих дней мы выбирали самые крупные, спелые и сочные ягоды. Не для того, чтобы отправить в лукошко и сдать, а чтобы съесть. Через пару дней мы этими ягодами бросались друг в друга и хохотали, понимая, что майки никогда не удастся отстирать. Зато как весело!
Каждый год, когда начинается сезон клубники, я вспоминаю, почему её не люблю.