Я, Евгений Белодубровский, по школьному прозвищу «Пушкин», родившийся и проведший юность свою на берегу реки Мойки – по одну руку с бывшим Демутовым трактиром и домом Виельгорского, а по другую – с кондитерской «Вольфа и Беранже» и Александринским столпом, – предлагаю почитателям курьёзной старины, архивной, мемуарной, рукописной, эпистолярной и иной литературной снеди и мишуры свой личный, сугубо домашний, старательский, на манер Пушкинского, архивец. Вот его первая глава.
Это было на Мойке
Это было в Капелле на Мойке. Год 1947-й, мне 6 лет почти. Нас с мамой пригласили в Капеллу на стихи Пушкина в исполнении какого-то знаменитого чтеца. Мама знала то ли его самого, то ли его жену или домработницу, теперь уже не у кого спросить. Благо мы жили совсем недалеко, в доме 42, почти на углу Невского.
Мы сидели на блатных местах в ложе с отдельным входом и совсем-совсем рядом с чтецом. Он был во фраке с бабочкой и тростью. Во всём этом он был похож одновременно и на дрессировщика в цирке, и на пингвина. На груди – военные медали.
Народу тьма-тьмущая. Ещё бы! Юбилей – 110 лет! Круглая дата, с нулём. Почти день в день, когда Пушкин умер от ран на вытертом кожаном диване князя Виельгорского в небольшой снятой квартире на Мойке, 12, среди книг в кабинете, окнами на грязный каретный двор, при жене и друзьях, весь в долгах и малых детях.
Ну, вот актёр читает, публика замерла, слушает в одно дыхание со стихами, столпом, атлантами, ветром за окном, Зимней канавкой, тусклым светом и шорохами жизни ближней Мойки и Дворцовой площади. Я понимал мало, но волнение, торжество от актёра, мимики, горячих слов, пауз, немых сцен передавалось мне от моей мамы, которая мяла перчатки, то и дело вынимая и запихивая их обратно в муфточку.
В антракте мы пили лимонад, который нам принесли прямо в ложу. Это было необыкновенно, мама очень волновалась и гордилась, что мы сидим в ложе, а я выпил залпом сразу два стакана газировки с клюквенным сиропом.
«Глаголом жги-и-и!»
Второе отделение заканчивалось чтением пушкинского «Пророка». На зеркале сцены на холсте – портрет Пушкина с бачками под Тропинина. Самодельный такой портрет, родной, почти домашний, на скорую руку нарисован, на марле. Вот только началось исполнение, в зал прошла волна, портрет как живой, начал шевелиться, трепещет весь. А актёр распаляется, руками размахивает, ноги расставляет, то к рампе, то дальше движется, трость изящную откинул в сторону, она брякнулась и покатилась куда-то в яму – всё по гордому смыслу, по горячему сюжету, всё лихо, как в бою...
И вот кульминация, катарсис, апогей, последнее четверостишие! И тут всех, и на сцене, и в зале, и в нашей ложе с мамой как будто бы одновременно покинул разум. Чтение перешло на истерику, на крик, чтец вознёс руки к небесам и почти в беспамятстве диким басом проорал благим матом: «Глаголом жги- и-иии-ииии-иии сердца людей!!!»
Висюльки на люстре императорской Капеллы взревели, свет замигал. Пушкин едва не упал, повис на марле, трепещет весь, жалко его, и на мгновение наступила благоговейная тишина...
И вот надо же такому случиться. В этот-то самый миг, миг единый тишины я в своей ложе от страха и ужаса заревел на весь зал. Не заплакал, а именно заревел. Публика остановилась, хлопки ещё не перешли в восторженный исступлённый рёв, мой плач был явно громче. Мама пыталась закрыть мне рот, муфточка упала на пол, актёр бросился к маме и ко мне и стал гладить меня по кудрявой башке.
«Нехорошо, Пушкин!»
Но я не унимался, словно почувствовал своим детским ребячьим умишком, что что-то тут не то. Кто-то из публики закричал: «Бис!!!» И другие тоже закричали. Тогда актёр, чтец на дуде игрец, весь ещё разгорячённый, спрыгнул со сцены вниз, и уже вдруг замерев, просто так, перевоплотившись в обыкновенного человека, прочитал заново всего «Пророка» без рук и ног, спокойным и тихим голосом, в конце почти полностью перейдя на шёпот, произнёс про глагол и про «жги». Потом он поклонился в зал, поднялся к нам с мамой в ложу и строго спросил меня: «Ну что, братишка, теперь успокоился, сынок?»
Все тоже немного притихли, а когда пошли хлопки, актёр поднял руку, сказал «спасибо» и смущённо ушел за кулисы, едва поклонившись мне и маме.
«Нехорошо, Пушкин, так себя вести», – сказала мне мама, когда мы шли домой, – не очень хорошо при Пушкине и дяде плакать, нехорошо, брат, ведь мы победители, а ты ревёшь…»
В гардеробе к нам с мамой подошёл служитель и протянул мне трость и сказал: «Это тебе, мальчик, на память – подарок от NN».
Едва приметная точечка
Прошло много-много десятков лет, и я, будучи уже вполне заправским литературным старателем, проходя как-то в тысячный раз через проходной арочный двор-лабиринт нашей Капеллы на Желябку к Невскому или – на обратном пути – на Васильевский, на стрелку (сейчас не вспомню, не в этом суть момента), вдруг вспомнил этот эпизод моей тогдашней потешной жизни. И тут же меня охватило желание: как бы узнать, увидеть воочию, какой же знак препинания поставил сам Пушкин в конце своего «Пророка» (ха-ха, найдите мне хоть одного моего земляка-сверстника, по случаю родившегося на Мойке или в окрестностях, который бы хоть на минуточку не хотел заделаться пушкинистом!).
Короче, правильно ли было так орать (глаголом «жечь») на публику и во всю ивановскую, если всё предыдущее в «Пророке» – сплошная боль и смерть прямо.
Я заказал в родной Публичке журнал, где впервые был напечатан пушкинский «Пророк». В конце последней строки гениального стихотворения Пушкина едва заметным значком была проставлена, протиснута (наверное, не без ведома самого Пушкина) обыкновенная смиренная, едва приметная точечка!
«А что же тросточка?» – спросите вы?! А ничего, я носил её под мышкой, прогуливаясь по Невскому, когда был стилягой и после ночной смены в кузнице мотал уроки словесности в вечерней школе на Лиговке.
Евгений Белодубровский