
Анна Ревякина
* * *
Любовь всё спишет: этот серый снег
и небо низкое, в прострелах и прорехах.
Как жаль, что мне не удалось твой смех
запечатлеть, когда ты шёл в доспехах
навстречу мне. Не просто шёл, летел.
Крылатым всё равно, что бездорожье.
И серый снег вдруг становился бел.
Твоей ладони вешний подорожник.
Моей руки обманчивая стынь,
но тронешь – отогреешь в одночасье.
– А что без шапки? Глупый, не простынь!
– Я так спешил, бежал к тебе из части...
– А дальше что?
– Любовь всё спишет нам!
– И все счета из прошлого оплатит?
– Ещё останется. На два билета в драм
и для тебя на бархатное платье.
* * *
из ниоткуда вдруг тоска
так словно память у виска
как пуля или птица
нет-нет тебя я не виню
но слово сложное люблю
не может повториться
не надо множить люб да люб
я знаю ты совсем неглуп
я тоже из нездешних
что память пепел да зола
стихи на краешке стола
в одном из них подснежник
в другом цветёт желтофиоль
я ненавижу эту роль
выбрасывать их в омут
да выбрось это ж просто стих
ещё сто штук таких других
смотри они не тонут
их что-то держит на плаву
не то что я тебя люблю
не то что сердце плачет
а что-то из ребячьих снов
другая вечная любовь
ты помнишь синий мячик
и мишку в парке на скамье
всё кануло в небытие
но иногда вдруг рядом
как будто папа снова жив
как будто чёлка на зажим
и мы вдвоём из сада
идём домой сквозь старый двор
никто не целится в упор
и войны только в прошлом
а в будущем весна и май
и по Челюскинцев трамвай
и платьице в горошек
* * *
Канатоходство – с ночи до утра.
Как будто бы под пятками струна,
и я иду, смешно раскинув руки,
тебе навстречу, через шаг дыша.
И держится на петельке душа,
уставшая от длительной разлуки,
окрепшая от чуткости любви.
Поджилочки трясутся, но шаги –
уверенны, пружинны, невесомы.
Держи меня, железная струна.
Смотри в меня, донецкая Луна,
как на тебя смотрели астрономы
столетие назад, когда ты в серебре
являлась на полнеба и в воде
колодезной студёной отражалась.
Беспечная и вечная Луна,
ответь мне, скоро ль кончится война?
Я знать хочу. Я не давлю на жалость...
Канатоходства речевой предел –
когда ты попадаешь под обстрел.
И всё, что было до, волнует мало.
Но Бог спасёт. Пошлёт кого-то к вам,
и ты не попадёшь ни в телеграм,
ни в репортаж по Первому каналу.
Прожить бы так – без чёрных новостей.
Я становлюсь тебе сестрей-сестрей-сестрей,
хожу над пропастью, беседую с Луною.
Она молчит в ответ, что тот немтырь,
и заливает серебром пустырь,
и множит-множит-множит паранойю...
* * *
Здесь всё опять по кругу – ночь за днём.
Да только стрелки влево, а не вправо.
Мы все когда-нибудь, конечно, не умрём,
мы просто станем выше на октаву
петь песенки и сочинять стишки
о чём-то зряшном и едва ли здешнем.
«Стишков стежки внутри моей башки,
и на коленях мисочка с черешней».
– Ты помнишь мир? – А что такое мир?
– Ну, это если все в своих постелях
и телефона чёрный казимир
не сообщает: «Люди под обстрелом».
(Лежат, вжимаясь в грязный тротуар.)
И нет ни свиста, ни разрывов ближних.
Есть просто мир. А смерть есть «Ритуал» –
закрытая контора рядом с книжным.
Ещё я помню, мир богат на сны:
тягучие, широкой кистью, в цвете...
И то на удочку при помощи блесны,
то по старинке в призрачные сети
нас ловят и под утро отпускать
не то чтоб не хотят, мы сами просим.
Когда наступит мир, мы ляжем спать.
И, кажется, проспим и жизнь, и осень,
и зиму, и весну, и весь июнь –
прекрасный, юный, золотой, бескровный.
Ты помнишь мир? – Я помню поцелуй,
а мир, прости, совсем... Совсем не помню.
Саше
Не надо слёз, от них невмоготу.
Таращу глаз на зданий наготу,
на их нутро, разбитое снарядом.
Течёт из крана рыжая вода.
Мне дед мой обещал, что никогда...
А вышло вон как. Град спешит за градом.
Над ухом дрон. В народе – комарьё.
Был раньше дом. Теперь нам лишь жильё
снимать в чужих дворах под звёздами чужими,
но под ногами вертится земля.
Мы всё равно с тобой одна семья.
Я помню, что заранье знала имя...
Ты мой Адам. Мальчишка среди звёзд.
И между нами не один блокпост.
И что ещё придумали там люди,
чтоб разлучать горящие сердца.
Моё – в сплошных уродливых рубцах.
Твоё – златое яблоко на блюде.
И всё осталось в памяти моей,
наш город-сад ещё не мавзолей.
Скамейка, путь до школы и обратно.
Зачем нам эти опыт и тоска,
седая прядь у нервного виска...
Мне до сих пор, мой милый, непонятно.
* * *
мы встретились всего на час
Донецк февраль блокпост
Донецк февральский большеглаз
но пистолетом хвост
что пёс бездомный держит он
и чужакам не рад
февраль был мной воображён
воображён и март
и вся грядущая весна
мне виделась во сне
и нашей речки ширина
и мы на самом дне
лежим и смотрим сквозь потоп
поток проспект бетон
как делит ревностно народ
на смелых и тихонь
на красных белых и цветных
на баб и мужиков
на грешников и на святых
господнюю любовь
кому достанется какой
кусочек или куш
а мы лежим и наш покой
двух встретившихся душ
воды прозрачный малахит
да ветер что утих
и только стих в висках болит
так принято у них
* * *
Мне снился дом и снился самолёт,
но не было мне страшно почему-то.
Я шла куда-то и была разута.
Я шла без цели ночь всю напролёт.
Я шла одна далёко по полям –
в густом тумане, под ноги не глядя.
Из рая в ад. И вновь к пределам рая
меня босую вёл сквозь сон туман.
Он чистый лист. И он же чистый холст,
вбирающий в себя болезность ночи.
Я шла совсем одна по серым клочьям.
И мне казалось, рядом был погост,
а за погостом снова был погост.
«Здесь время мёртвых?» – я спросила тихо.
И папа мне ответил: «Не шути так!»
А после ещё что-то произнёс,
но я забыла, что он говорил.
Проснулась и забыла. Нет, не вспомнить.
И я не знаю, как без этих слов мне
теперь поверить в то, что будет мир.
Он разве будет? Кто его нам в дар,
возможно, и не в дар, а с переплатой...
И всё же мир наступит, правда, папа?
Я просыпаюсь вновь, и вновь в кошмар,
бреду опять куда-то поутру.
Заблудшая растерянная дочка.
Ты говорил, я родилась в сорочке.
И в ней же я когда-нибудь умру...