Речь скудеет, когда скудеет жизнь
, ПСКОВ
Воскреснет твёрдый знак, вернутся ять с фитою И засияет жизнь эпохой золотою.
Георгий ИВАНОВ
Что же из этого следует? –
Следует жить…
Юрий ЛЕВИТАНСКИЙ
Попробуй возьми это в толк: зачем объявляется Год русского языка? Дома, в России, где этот язык – воздух, земля, вода, небо. А раздумаешься – и будто тебя толкнули и ты оглянулся. На минуту перехватило горло, и ты оценил красоту и радость такого простого дела, как дыхание.
Или переспросили на чужом языке про твоё родное, и вот тебе надо ответить, чтобы поняли. Обращали внимание, как мы говорим с иностранцами? Громко и «аккуратно», как с глухими, словно показывая им слово. И скоро уставая оттого, что родная речь вдруг обнаруживает свой сложный механизм и внезапную неподатливость. Словно лепишь слово из глины и видишь, что оно не целиком заполняет смысл того, что ты хотел сказать. Иначе, если бы предмет, чувство, явление были определены точно, иностранец бы понял, ведь у каждой вещи в райском саду единственное адамово имя. Вещь одевается буквами и звуками, пока предмет и слово не совпадут. Имя Бога и есть Бог – справедливо были уверены имяславцы. Тоже, видно, пока не «толкнули».
Пока у тебя дома всё нормально, ты о языке не думаешь. Ты «на нём» живёшь, и слово для тебя действительно вода и воздух – прозрачно и естественно. А вот теперь, как сороконожка, думай, с какой ноги пойти и куда класть бороду на ночь – под или на одеяло.
И забываешь «весь свой ум» и начинаешь думать о простом, начальном. И всё читанное тобой тоже вдруг поворачивается новой стороной. Обнаруживается простая закономерность. Кто ищет правды сердца, того, что прежде (когда у нас ещё был народ) звалось народной правдой, тот хранит язык в глубокой полноте и ясности, потому что думает не о языке, а о сердце и правде. Первыми из тех, кто работает сегодня, назову В. Распутина, В. Крупина, Л. Бородина, П. Краснова. Из «интеллектуальной ветви» (не буду тут ничего уточнять – всякий, если нарочито не придираться, понимает, что я под этим понятием разумею) – А. Битова, Ф. Искандера, В. Маканина. Из тех, кто моложе в обеих ветвях, всё более сходящихся ветвях, – А. Варламова, О. Павлова, Ю. Буйду, В. Отрошенко.
Но даже и в коренной народно-ответственной литературной работе, живущей не игрой, а любовью и правдой, есть художники, слышащие слово «полемически», любящие его «инструментально». Как любил его, молодечествовал с ним, счастливо озоровал от избытка сил Лесков или как уже с оттенком печали удерживал скатное слово Шергин, торопившийся сказать его устно, чтобы сохранить саму музыку родной ему Архангельской земли, где слово рождается дорогими ему морем и белыми ночами, строгостью труда и красотой быта. Так сейчас несколько нарочито, всегда подчёркнуто охранно пишет Личутин, насильно удерживая язык, которым уже не говорят и те, у кого он учился. Так пишет, составляя параллельно «Словарь расширения русского языка», Солженицын, из-за чего мы никогда не свободны в его прозе и всё держим её наособицу, словно читаем первоклассный перевод.
Ну и, конечно, как без игры со словом у боевого племени постмодернистов? Как холодно уверен в языке Пелевин, пишет ли «Чапаева», злую «Жизнь насекомых» или иронические медитации на темы стоящего за окном времени. Как ловок в стилистике Сорокин, одинаково умеющий передразнить Набокова и Кочетова, язык советского чиновничества и речь бомжей от вентиляционных люков. А надо (не надо!) и провести в литературу подростковую грязь заборов и сортиров. И всё грамотно, цепко, зло. Только ведь это уже «производство», литературный ширпотреб.
Вообще когда язык становится «работой», становится понятно, что «в датском королевстве что-то неладно». Значит, жизнь перестала быть жизнью и стала «жанром». Или – что одно и то же – слова попросило честолюбие. «Я» стало выше реальности, захотело освобождения от слишком властной жизни. Змей сделал свою работу. Человек сорвал яблоко с древа познания, чтобы стать Богом и вступить в борьбу с подчиняющей полнотой мира. И тут ему и предстоит узнать, что слово спрятано в сущем. Сущее названо при рождении и в этом названии неотделимо от слова. «Слово стало плотью и обитало с нами». Как мы зовёмся Владимирами, Иванами, Аннами, Мариями и не поражаемся чудной глубине нашего имени, его Божьей полноте в жизни, мире, истории.
Порой видно (поэты знают это лучше всего), что и само слово томится и ищет быть услышанным. Будто «ёрзает» в памяти, торопясь выкрикнуть себя, подсказать образ, который есть первый знак если не рождения, то зачатия жизни, голос Вечности и Бога. Слово само ищет утерянной райской цельности, своей наречённой сущности.
Когда Адам впервые сказал в райском саду «камень», «облако», «птица», «человек», он сказал это так полно, что вещь запомнила себя сразу. И отныне ищет этой первоподлинности всегда. Не хочет оставаться просто словом, таким бесплотным, что его можно вставить в любой своевольный контекст и пустить его на «литературу» вместо жизни. Отныне оно ищет участия в общем порядке мира. Ибо оно уже знает, что оно часть полноты мира, без которой мир беднее себя. Оно уже ищет нас, чтобы стать нам «ты», напомнить о своём сущем, удивить нас.
Слово – всегда тайна, всегда часть Истины. И если в нём эту часть истины обнаруживают, оно звучит во всю силу и становится искусством. Георгий Адамович использовал образ точно отмеренного расстояния – «ни перелёта, ни недолёта». «Слишком близко – оно безжизненно, слишком далеко – оно пусто, и оттого, пожалуй, настоящие писатели так редко бывают многоречивы, что напрасное разбрасывание слов им претит».
Всякое слово – голос Бога в мире, и если мы ухватили его существо, его сердце, то есть как впервые назвали камень камнем, а птицу – птицей, мир открылся. И никакого, собственно, «моего» мира у художника нет – есть только уловленный им голос Истины, Божье присутствие, которое одно одухотворяет мир. Искусство возвращает слову детство и радость. И если у нас сегодня этой радости так мало, то это потому, что мы потеряли уважение к слову, бережность к нему, к тайне его имени, уважение к тайне мира, торопясь назвать её со всей бесстыдной обнажённостью, раздеть «во имя правды». А раздеваем только себя. В поспешности, с которой мы пишем, есть что-то потребительски легковесное. И в результате нам остаются одни «обёртки» мира, а не сам мир. И всё вроде похоже на правду, а душа молчит. Слово только в подлинной культуре, как в почве, как в Боге, плодоносно и на минуту пробуждает нас от слепого сна, в котором мы пребываем в повседневности, в паутине быта, не вырываясь в бытие.
Провозглашение Года русского языка говорит, что мир выветривается. Из него уходят запахи, краски, звуки. Остаются слова без существа, без корня. Они внешне те же, что были, но на деле это уже одни одежды. Когда мы становимся «как бы христианами», как бы «членами общества» и как бы «гражданами государства», мы полощемся в пустых словах отвратительно и точно названных нынешней наукой «симулякрами», «фантиками» жизни. Как сама реальность остаётся только фантиком реальности, цветной обёрткой. И дело даже не в засилье чужого языка, не в чужих интонациях как следствии чужой экономики, чужой политики, чужого миропонимания. Это поверхность проблемы, и тут можно сходить к французам и поучиться у них запретительным мерам по отношению к чужебесию языка и мысли. Гораздо существеннее, как уберечь своё в своём. Язык скудеет, когда скудеет жизнь. Его отдельно от жизни не убережёшь.
Придётся однажды догадаться, что сохранять надо саму жизнь, Бога в ней, почву мира, плоть жизни. И тогда язык сохранится сам собою, ибо он и есть почва, земля, Бог. Он не инструмент постижения мира, а сам мир.
Сегодня всё настойчивее происходят его отделение от мира, нарочитая ссылка в «инструменты». А уж тогда можно подкладывать любую реальность и любую мысль, раз они не соединены с языком намертво. «Освобождение» литературы от обязанностей церкви, которую она всегда помнила в себе, делает её, может быть, пестрее, да легче. Не забываю, не забываю я пушкинской цитаты из Дельвига, что «цель поэзии – поэзия», но помню и то, что он в то же время писал «Пророка», потому что знал, что поиски свободы только и плодоносны с памятью о пророке. Нарочитые же, хорошо исполняемые нашими литературными озорниками забавы с языком, весёлое разрушение национального образа России, который полнее и здоровее всего хранился именно в языке, есть уже танцующее самоубийство.
Мы всё дальше и дальше от евангельского здорового правила: да – да, а нет – нет, что сверх того, то от лукавого, предпочитая это самое «сверх» во всём его потребительском разнообразии. А тут уж шажок до литературы как товара и неизбежно связанного с товаром ежедневного «обновления».
И вот мы в «ветре слов» и при внешнем неслыханном богатстве чувствуем себя бедняками. Да и не внешнем только, а и внутреннем богатстве, да только богатстве, забитом потоком изданий, когда в карнавале обложек теряется необходимое, когда, как в толпе, говорят все одновременно, и не отличишь слова истины от слова гибели, когда необратимо изломана система координат. И воронка закручивается только стремительнее, потому что рынок заинтересован в том, чтобы весы были сломаны и чтобы мастера весов конструировали всё новые и всё менее надёжные. Где и попировать, как не в постистории, пострелигии, посткультуре?
А средство лечения просто. Надо только проснуться. Год русского языка – толчок хороший. Жалко – стеснительный. И толкает «шёпотом».
Но, слава Богу, наш сон уже не так безмятежен.