Знаете, это такое шестое чувство, для которого, если верить Гумилёву, ещё орган не вырос. Иногда это ложное воспоминание – может быть, сон, может, бред во время болезни – ну не мог же Лев Толстой помнить себя во младенчестве?
Его кто-то связал, он плотно спелёнат, он очень хочет вытянуть из этого мягкого гроба руки. Но он не может. Он кричит, надрывается в громком плаче. Ему самому противен его же собственный крик, но он не может остановиться.
Он смотрит из какого-то углубления наверх и видит людей, стоящих над ним, нагибающихся к нему. Этих людей двое.
Они очень встревожены, но они не развязывают его. И тогда он кричит ещё громче.
«...Я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы, и жалость над самим собою. Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руки, или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчёсывал лишаи; собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное моё впечатление жизни. И памятны мне не крик мой, не страдания, но сложность, противуречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня. И я, кому всё нужно, я слаб, а они сильны».
У него слишком слабые ручки, чтоб он мог развязать себя сам.
Если вспомнить, как уходил перед смертью Толстой из Ясной Поляны, а его всё равно нагнали (болезнь, Астапово, толпы журналистов, Софья Андреевна заглядывает в окно), то поражаешься этой вдруг свернувшей со своего не отклоняющегося пути и завязавшейся в единый узел судьбы параллели.
Бедный ребёнок, который даже не может дать пока ничему в этом мире названия. Ни папы, ни мамы, одни лишь безымянные лица, руки. Одетые в жёсткие ткани большие тела. Один пахнет, наверное, табаком. Другая – чем-то нежным и молоком.
...Паутинка души. Я сейчас пишу стиховой цикл – там есть эти слова: «паутинка души», где-то в глубине лопастепёрой древней доисторической рыбы. У маленького ребёнка там, конечно, уже не паутинка, а целое облако, дыхание неба. Но запелёнатые руки маленького Льва Толстого всё равно не дают мне покоя.
Зачем тираннозавру Рексу нужны были анекдотично маленькие ручки? «Руки коротки».
Такое огромное, гигантское тело, такие чудовищные задние ноги, монструозные ляжки, мощный хвост, супермассивная голова. И такие маленькие передние лапки. Бесполезные для того, чтобы охотиться и убивать. Тогда зачем?
Чтоб с утра подняться с земли.
Он упирался ими в дёрн (написал «дёрн», но вдруг понял, что не уверен: была ли там уже трава, посмотрел – не было, значит, упирался ими в землю, покрытую павшей хвоей и погибшими папоротниками) и потом, видимо, с сильным рывком вставал.
У всех у нас всё что-то не то, всё не так. То слишком короткие лапы, то слишком длинные заплетающиеся ножки, то негромкий голосок. Льву Толстому не дают выпростать его детские ручки. У твари в хвощах уже есть зачаток крыльев на спине, но пока это смотрится как опухоль. А параллельные две прямые, противореча земному закону, вдруг сворачивают со своего пути и завязываются в узел.
Но для чего-то они нам нужны: эти заплетающиеся ножки, эти слишком короткие ручки, этот негромкий, но свой голосок. Я даже знаю зачем. (Сейчас будет пафос: древний писклявый пафос загнанного в эволюционную щель, до времени там притаившегося млекопитающего, мелкого грызуна бесконечно долгого мезозоя.)
Чтоб подняться с земли.