Беседу вела Евгения Коробкова
В феврале 1988 года в «Литературной газете» вышла сенсационная статья «Авария крупным планом». Это была первая в истории советской прессы публикация о том, как мировые СМИ освещали чернобыльскую катастрофу. Автором полосы стала Надя Петренко, выпускница журфака МГУ. Юная девушка сделала то, что побоялись сделать её более опытные собратья по перу: отправилась в Зону и провела там два года. Спустя почти сорок лет после случившегося Надежда написала о своём опыте автобиографический роман «Чернобыль, любовь моя», который недавно вышел в издательстве «Иностранка».
Надя не связала жизнь с журналистикой. Она уехала во Францию и стала там светской львицей. Как написал один кинокритик, блистала на Каннской лестнице, и никто из друзей даже не думал, что Надежда – ещё и ликвидатор… Недавно Петренко прилетела в Москву и первым делом посетила редакцию «Литгазеты». Нам удалось не только найти публикацию без малого сорокалетней давности, но и поговорить с автором.
– Надежда, давайте восстановим контекст. 1987 год. Вы – краснодипломница журфака МГУ, у вас хорошая работа, в загашнике интервью с главными звёздами советского кино и литературы. И вдруг вы бросаете всё и едете в Чернобыль. Зачем?
– Скорее за кем… За Володей. Он был инженер-физик, старше меня почти в два раза, мы познакомились в кафе, влюбились друг в друга без памяти, а потом он уехал в Чернобыль ликвидировать последствия аварии, и я поехала за ним.
– Но Чернобыль – закрытая зона. Как вы туда вообще попали?
– Через знакомых журналистов вышла на начальника отдела информации и международных связей. Этот отдел был открыт в Чернобыле с февраля 1987 года и занимался систематизацией сообщений об аварии. Там меня и взяли на работу.
– Журналисткой?
– Нет, горничной. Я долго не могла примириться с этим словом, но согласилась, потому что из других вариантов была только должность уборщицы или возвращение в Москву, а это значило расстаться с любимым.
– И при этом вы стали писать статьи за начальника?
– Поскольку у меня был опыт, то начальник сразу переложил на меня всю журналистскую работу. Я перепечатывала секретные отчёты о приёме иностранных делегаций и потом собирала их в единую сводку: что о нас пишут за рубежом. Эти сводки сначала уходили в высшие партийные органы, а потом мне заказали написать на основании этих отчётов материал в «Литературку». Так горничная стала автором первой полосы о Чернобыле в главной литературной газете страны… (Смеётся.)
– Цензура сработала или удалось опубликовать всё как есть?
– Я была страшно наивна: думала, если цитирую иностранца, то из песни слов не выкинешь, поэтому решила схитрить и обойти цензуру. У меня были отчёты западных журналистов, написавших про Зону то, что у нас не приветствовалось. Я вставляла в текст: мол, наши СМИ публикуют информацию, что уровень радиации такой, а такие-сякие западные врут, что в несколько раз больше… А ещё, представьте, такой-то журналист написал, будто колхозники мечтают вернуться на свою заражённую землю!
Всё это выкинули, конечно. Впрочем, перечитывая сейчас, понимаю, что статья вышла нормальная даже по сегодняшним меркам.

– В те годы в Зону приезжали иностранные журналисты, разве им могли запретить писать то, что они видели?
– Нет, конечно, поэтому разные материалы были. Как писала та же «Литературка» в 1988 году, в кадрах зарубежных журналистов периодически появлялись то выбитые окна, то знаменитое уже женское нижнее бельё, оставленное сушиться на одном из балконов Припяти… Приезжал американский драматург Миллер, он вообще ничего не написал, потому что понял, что его дурят. Был журналист Кристофер Уокер, тот откровенно высмеял нашего начальника. Написал: «Валенко курит одну сигарету за другой, демонстративно нарушая им самим провозглашённые правила безопасности в Зоне»… Но, надо сказать, большинство журналистов использовало информацию, которую предлагал отдел, и не то чтобы она была неправильной: просто немножко подтасовывали факты.
– Вашу статью «Авария крупным планом» представлял в «Литературной газете» писатель Юрий Щербак. И, между прочим, про вашего начальника, которого вы в книге вывели под именем Валенко, он отозвался так: «Руководит отделом молодой человек, весьма контактный… его лучше знают за границей, ведь на АЭС приезжает много иностранных корреспондентов, и он сопровождает их в поездках и отвечает на любые интересующие вопросы». В книге же вы рисуете Валенко сатирическим персонажем: хам, вор, бабник, да ещё и приворовывает в столовой. Расскажите, как одно уживается с другим.
– Многогранная личность! Валенко действительно был очень контактным, но когда за высокими гостями закрывалась дверь, сигаретный дым сгущался, и начиналось: «Старуха, талонов на обед не дам, премии лишу, будешь мыть полы». В его кабинете всегда стояли батареи бутылок «Боржоми», но никому из сотрудников он их не давал. Запрещал курить, а сам дымил «Честерфилдом» и только для себя припасал дефицитный кофе.
– Читать вашу книгу местами очень смешно. Например, вы пишете, что в отделе на повестке дня стоял вопрос кражи туалетной бумаги…
– Чистая правда. Бумага была розовая, импортная, кто-то её вечно подворовывал, и это был второй по важности вопрос повестки, сразу после того, кто и когда должен обедать в столовой Правительственной комиссии.
– Сейчас уже можно признаться. Это же вы её воровали?
– (Смеётся.) Нет, вы что. Воровала, но другое.
– На момент поездки в Чернобыль вы были восходящей звездой нашей журналистики: у вас уже выходили интервью с Янковским, со Смоктуновским, с Олегом Ефремовым. Как вам это удалось в двадцать-то лет?
– С Янковским всё просто: мы были соседями по дому. А вот со Смоктуновским – интересная история. Нас познакомил мой друг Георгий Молокин: он был тогда главным редактором Горьковского телевидения, а я была там, в Горьком, на практике. Иннокентию Михайловичу я понравилась, и он взял меня с собой в Болдино на съёмки фильма «Болдинская осень», сценарий к которому написал Гера. Помню, там мне пришлось даже поработать в кадре. Меня заставляли дуть на листики и трясти ветку, изображая порывы ветра, а потом ещё издевались, мол, слишком сильно дула, иди тряси заново, понежнее… После съёмок я попросила у Смоктуновского интервью, и он неожиданно согласился. Обещанное интервью я пристроила в «Советскую Россию», самую престижную на тот момент газету. Так началась моя журналистская карьера. Одно время меня даже называли «кешеведом», потому что Смоктуновский разговаривал только со мной. Текст я печатала без правок, и он это терпел, только повторял во время очередного интервью: «Наденька, мы должны что-нибудь с вами сделать вместе. Ну, может быть, мы с вами куда-нибудь пойдём?» И мы шли гулять по Тверскому бульвару… А закончилось всё глупо. После одного из спектаклей он раскритиковал режиссёра, а я всё возьми и опубликуй. Разразился скандал. Иннокентий Михайлович обиделся, и с тех пор мы не общались. Я, конечно, только потом поняла, что обманула его доверие, и очень об этом сожалею. Но тогда мне казалось – я просто делаю свою работу…

– Ну, вы не только в жанре интервью преуспели, но и как фельетонист. В книге приводится ужасно смелый фельетон «Липкие руки»…
– Фельетон я написала уже после того, как меня «повысили» и из горничных перевели на местное радио. На самом деле воровство было бичом Зоны. Несчастные ребята, приехавшие захоранивать радиацию, тащили по мелочи всё, что плохо лежало в оставленных домах: то радиоприёмник, то баян, то утюг. Процветало мародёрство, в Зону специально пробиралась за тем, чтобы вытащить ценности. Активно крали автомобили, которые накрыло радиоактивным следом. На момент, когда я приехала в Чернобыль, говорили о четырёхстах угнанных автомобилях: их разбирали на запчасти и продавали в Киеве. Куда потом попали эти детали, никто не знает. А ведь всё это впитало радиацию и фонило.
– «Мойте руки, выезжая из Зоны, потому что совесть отмыть труднее», – говорится в тексте. Но, по-моему, «липкие руки» оказались не только у мародёров. К вашим рукам прилипали вещи посерьёзнее…
– Я перепечатывала секретные протоколы Правительственной комиссии. Вставляла лишний листочек в машинку, делала копию и уносила домой. Всё это хранилось у меня сорок лет и сейчас опубликовано в книге. Думаю, что эти документы остались только в моём личном архиве. Все они давно рассекречены, но тем не менее книга – не просто история любви, как написано на обложке, но ещё и историческое свидетельство.
– Посреди абсурда и беспорядка, с которым вам приходилось сталкиваться, случались и настоящие подвиги. Потрясает история Жоры Бессонова и «чернобыльской коммуны». Мне кажется, это принципиально важная вещь, которая многое объясняет про человека в экстремальной ситуации.
– Жора был киевским ювелиром и реставратором. Он приехал в Зону не за деньгами и не за льготами, как это делали многие, а спасать культурное наследие Полесья. Занял брошенный дом, оборудовал в нём реставрационную мастерскую и музей, куда свозил всё, что находил в разграбленных хатах: иконы, киоты, деревенскую утварь… То есть человек посреди радиоактивной грязи, облучения и мародёрства начал спасать искусство.
– Это противоречит пирамиде потребностей Маслоу, который утверждал, что искусство – не базовая вещь: сначала надо наесться и обезопасить себя, а потом уже думать о прекрасном.
– Эту теорию критиковали ещё в наше время, например, можно вспомнить тех же ленинградцев, у которых в блокаду не было ни еды, ни безопасности, но при этом в городе работали учреждения культуры, и это давало людям смысл, помогало держаться. В Чернобыле, мне кажется, происходило сходное явление. Коммуна спасала не просто искусство, но и наши души.
– Расскажите про саму коммуну. Что это было?
– В доме Жоры каждый вечер собирались все порядочные и интеллигентные люди Чернобыля от 20 до 45 лет: учёные, фотографы, барды. Пили чай на солёной минералке – так называемый чай со вкусом Зоны – или «чернобыльское игристое» – спирт с пепси, если удавалось добыть спирт. Слушали песни под гитару, смотрели честные чёрно-белые снимки Юры Косина, разговаривали, спорили. Это был островок человеческого тепла. Именно там я впервые услышала песню на стихи Олега Чухонцева «В паводок» – строки, которые пробили меня до слёз, потому что звучали так, будто были написаны специально для Чернобыля.
– А что за история с иконой, которая стала символом?
– Особенная гордость Жоры – «Чернобыльская Мадонна», икона, которую он вытащил из грязи в прихожей брошенного дома. Видимо, уронили, когда выносили. Он говорил, что икона выполнена в цветах Полесья – «чёрный, белый, красный, и сияние», что судьба её похожа на судьбу здешнего народа. Реставрировать иконы он учился на ходу, сам изобретал способы первичной дезактивации. Например, соорудил из клизмы, катетера и шприца специальное приспособление и с его помощью снимал горячие частицы. Жора всегда говорил, сколько распадов на спасённых предметах: то две тысячи, то четыре…
– Вы знаете, что произошло с членами коммуны?
– Знаю, что Жора и его дом-музей попали в документальный фильм Юриса Подниекса «Мы», но самого Жору мне найти не удалось. Уже ушёл из жизни Юра Косин, чьи фотографии я использую на презентации книги. Нет сведений о Жене Поляковой, певице и барде. Долго искала Семёна Семёновича Волощука, он мне выдавал медаль, был членом Правкомиссии, потом стал председателем Госкомчернобыля. Но пока ничего. Я надеюсь, что, когда люди прочитают книгу, кто-то из моих знакомых отзовётся…
– Если я правильно помню, именно Семён Семёнович Волощук, член Правительственной комиссии, был одним из немногих, кто дал вам толковое интервью и объяснил главную вещь: на ЧАЭС был не атомный взрыв, а нечто гораздо более страшное…
– При атомном взрыве используется вся энергия тяжёлых частиц, при этом выделяется гамма-излучение, и оно убивает всех сразу. А дальше все частицы сгорают, общая радиоактивность исчезает, и среда восстанавливается. В Чернобыле же был не атомный, а тепловой взрыв. Пар разорвал реактор, и все элементы активной зоны, не сгорев, поднялись в атмосферу и выпали на землю. Йод распадается за восемь дней – уже всё нормально. Период полураспада цезия-137 – тридцать лет, стронций-90 – 29 лет. А вот у плутония – 24 тысячи лет! И эти частицы не сжечь, не убить, они до сих пор лежат в земле и фонят. То есть территорию очистили, насколько это возможно, закопали радиоактивный лес, вывезли на могильники слои почвы, заражённую технику… Но людей там селить всё ещё нельзя.
– Вы прекрасно и молодо выглядите и своим видом словно бы опровергаете идею о том, что радиация вредна. Да и ваши родители подозрительно спокойно восприняли информацию о том, что дочь едет в Чернобыль. Такое ощущение, что для них слово «радиация» звучало иначе, чем для обычных людей…
– Действительно, в Москве ходили слухи, будто в Чернобыле вороны стали огромные, как штаны, но для мамы и папы слово «Чернобыль» не было синонимом понятия «верная смерть». Все они были физиками и имели дело с радиацией.
Мой дед работал в Министерстве среднего машиностроения – оно занималось созданием атомной бомбы и располагалось напротив Третьяковки. На нём не было никакой вывески, помню, дед рассказывал: выходит из министерства, а две старухи стоят и гадают, что за здание такое. «Наверное, больница, – говорит одна, – всё время скорые приезжают». А там у всех были инфаркты и инсульты.
Физиком был и папа, а мама после физфака МГУ поехала работать в Германию, в лабораторию, где обрабатывали радиоактивные образцы. Она иногда даже без перчаток что-то куда-то перекладывала.
То есть им не было страшно. Разве что они дали мне указание: носить респиратор, мыть полы, не ходить где попало…
– Но вы же и этим элементарным наставлениям не следовали? Даже грибы ели и приговаривали: ну, подумаешь, цезия в организме прибавится, зато удовольствие получу…
– В Зоне все наставления забывались – там было очень хорошо: классный зелёный город, домики чудесные, ещё не заросшие. Казалось, что гуляешь в Ялте.
Помню, меня Володя несёт на руках под деревьями – каштаны, зелень, красота. А потом вдруг: «Ой, зачем я тебя нёс, на тебя же могли частицы какие-то упасть…» Или, скажем, приносит коллега виноград на работу. Всех угощает, все едят, нахваливают. Спрашиваешь: где взяла, а она отвечает, вот, мол, нарвала во дворе, у нас тут много такого.
Или такой пример: в общежитии замочила Володины рубашки, уже насыпала в ведро порошок, макнула руки – и вдруг посмотрела на коробку. А там написано: «Порошок для дезактивации танковой брони». И приписка: «Руками не трогать». Вылетела из ванной с криком: «Помогите, я руки опустила в это!» А на меня жильцы общежития смотрят как на сумасшедшую и говорят: «Да ладно, всё нормально, ты только много не сыпь, а то нам не хватит». Вот после таких эпизодов потихоньку теряешь бдительность, перестаёшь относиться к происходящему всерьёз. В какой-то момент нас даже охватил чернобыльский кураж. Мы уже стали есть всё, что растёт: малину, яблоки, виноград, грибы с трассы…
– И что, никак не поплатились?
– Ну, поплатилась, конечно. Щитовидку мне вырезали, правда, уже позже. Проблемы были и у Володи. Он начинал задыхаться. Когда я в первый раз это увидела, то подумала, что пришла расплата за наши неузаконенные отношения. Просто у людей, которые подверглись воздействию радиоактивного йода, щитовидка растёт наружу, возникает уродливый зоб, как это произошло в моём случае. А у него после работы с радиоактивными изотопами она воспалилась, росла внутрь и временами давила на трахею…
Мне очень повезло, что я отделалась малой кровью: не вдохнула, не съела много. Но есть масса людей, которым повезло меньше, и они заболели.
Одиннадцать лет спустя я вернулась в Зону и там услышала немало ужасных вещей, от которых плакала: как люди умирали от рака, дети рождались инвалидами. Но не буду об этом писать, это не моя история.
– А зачем вы в двухтысячные вернулись в Зону?
– Нужно было освежить воспоминания, потому что я собиралась писать книгу. К тому времени в Зоне стало веселее: появились магазины, кафе открылись, людям разрешили алкоголь, хотя в наше время Чернобыль был зоной трезвости. Оставались и те, с кем я начинала работать, и они меня помнили. Сохранился и дом, в котором мы жили с Володей. В нём на стене я, к своему ужасу, нашла привет из прошлого: список телефонов, нацарапанных на стене моей рукой и, что самое пронзительное, рукой Володи. Мы в ту пору были крутые, у нас стоял свой телефонный аппарат…
– Надежда, вы всё так здорово и складно рассказываете, но всё-таки я не поняла. Ваша любовь к Володе кажется ещё более неправдоподобной, чем ваш поступок. Невозможно поверить, что девчонка из элитной московской семьи умудрилась вести себя как уличная: бросила всё и уехала за сорокалетним мужиком. Что это было?
– Я понимаю этот вопрос, он возникает у всех, кто прочёл «Чернобыль, любовь моя». Видимо, это мой крест такой. Мне всегда был нужен многогранный, неоднозначный мужчина. Вовка воплощал в себе эти качества: с одной стороны, сексуальный красавец, а с другой стороны – очень слабый человек, способный зарыдать при моём появлении. Эмоциональные качели, которые он устраивал, меня притягивали. Хотелось его защитить, помочь, а заодно и треснуть посильнее.
– А куда родители смотрели? Почему не остановили? Ваша мама разве не видела, что он за дурак?
– Да, она его не выносила, но запретить мне что-либо не могла. У меня характер противный, сильный: любимая дочка, отличница, пела в ансамбле имени Локтева, мною гордились. А потом меня как с цепи сорвало: стала постигать то, что все эти годы было для меня недоступно из-за давления семьи. Я вырвалась и стала преодолевать все запреты разом. Это был бунт против системы и против воспитания.
– Есть ли что-то, о чём вы сожалеете?
– О том, что недостаточно работала, чтобы написать эту книгу пораньше.
– А почему вы этого не сделали?
– У меня было много другого интересного в жизни. Я просто выбросила Чернобыль из головы. Переехала в Париж, вышла замуж, снимала кино. Моя дочь, Полина, – известная актриса. Знаете, у меня такая психика, я отсекаю плохое. Просто живу и радуюсь.
– А мне кажется, что вы лукавите. Дело-то в Володе, так? Вы ведь его не могли отпустить все эти годы?
– Знаете, я из интеллигентской семьи, где не принято жаловаться. Не знаю, зачем я вам это всё рассказываю… Честно сказать, я шла за ним напролом, потому что думала: сколько бы нам ни было отпущено, мы проведём вместе. Такая любовь была, что перед ней все расступились: и родители, и бабушка, которая меня блюла…
– И…
– А Володька меня предал.
– Ушёл к другой женщине?
– Хуже. Он умер. Упал на улице в Киеве. Остановка сердца. Он был москвич, а это была уже Украина – так что какое-то время он лежал бесхозный. И самое ужасное – я до сих пор не знаю, где его могила.
– Почему вы не написали об этом?
– А это я оставлю для второй книги.
– Кино будет?
– Должно. Сейчас веду переговоры с продюсером.
– Не могу не спросить в конце. Как вы относитесь к проблеме атомной энергии?
– Хорошо отношусь. Я полностью за АЭС, но вопросы, которые поднимала ещё статья 1988 года, никуда не делись. В материале «Авария крупным планом» мы ссылались на работу профессора Нью-Йоркского университета Д. Рубина. Он сформулировал наболевшие вопросы того времени. Кто несёт ответственность за распространение информации? Когда нужно сообщать об аварии широким массам? Стоит ли запрещать высказываться кому-то, кроме официальных лиц? На какое расстояние можно разрешать журналистам приближаться к повреждённому реактору?
Прошло почти сорок лет, а ответы мы так и не получили.