А ведь он совсем не смешной. Это когда память немного стирается, кажется, он такой клоун просто, капитан, графоман и дурачок. Нет, это наша память шуточки шутит. Как у Чехова в рассказе. «Я люблю вас, Шурочка!» Только в нашем случае человек, сидящий за нами в саночках, шепчет: «Я убью тебя, дурочка».
Про дурочку это капитан Лебядкин нам шепчет. Он ведь тоже бес, пусть и мелкий. Бьёт сестру, живёт на деньги Ставрогина, занимается шантажом. И хотя у него есть родственник через частокол романов – Смердяков, но почему же нам Лебядкин милей Смердякова?
Правильный ответ прост, как чеснок. Лебядкин нам милей потому, что Смердяков нам не дал выдающуюся литературу, а Лебядкин – дал. И за это Лебядкину многое, но не всё простится.
Мы же помним его смешные стихи (хотя, в сущности, там нет ничего смешного, это Достоевский просто пытался написать смешно, а получилось жутко, впрочем, у него всё всегда так). Про таракана помним, про мухоедство. А ещё мы отлично помним, что Лебядкин – предтеча Заболоцкого.
Поэт Павел Антокольский писал о Заболоцком: «Впервые я увидел Николая Алексеевича Заболоцкого и познакомился с ним в самом конце двадцатых годов – у Тихонова. По приглашению Николая Семёновича начал он читать стихи, которые впоследствии вошли в его первый сборник, «Столбцы». Рядом со мной была моя жена Зоя Бажанова, актриса Театра Вахтангова. Внезапно она вспыхнула и сказала нечто, что могло, казалось бы, и смутить, и даже оскорбить поэта:
– Да это же капитан Лебядкин!
Я замер и ждал резкого отпора или просто молчания. Но реакция Заболоцкого была совсем неожиданна. Он добродушно усмехнулся, пристально посмотрел сквозь очки на Зою и, нимало не смутившись, сказал:
– Я тоже думал об этом. Но то, что я пишу, не пародия, это моё зрение».
Вот же вечная злая ирония: в лебядкинской интонации сто раз могли упрекнуть Игоря Северянина, и он скорее бы всего на это обиделся. А Заболоцкий – нет. Он сам обнажил приём. Как обнажают ладонь или бедро.
Стяни варежку для милостыни, сними прилюдно с себя брюки и панталоны. И вот уже перед тобой, не поэт-обэриут, который просто взял эти краски («это моё зрение»). Нет, это реальный человек неожиданно встаёт перед тобой голым, а потом, насладившись эффектом, тянет руку ко лбу и вдруг стягивает и лицо. Оказывается, это не лицо вовсе, а маска. А под маской ещё один человек. Настоящий, подпольный. Как в матрёшке. Сначала все смеются, а потом всем становится неуютно.
Едут навстречу мне гробики полные,
В каждом – мертвец молодой.
Сердцу от этого весело, радостно,
Словно берёзке весной! (...)
Может, в тех гробиках гении разные,
Может, поэт Гумилёв…
Я же, презренный и всеми оплёванный,
Жив и здоров!
Александр Иванович Тиняков (1886–1934), сперва начинавший как символист, в какой-то момент стал писать совсем другие стихи. И вошёл в историю литературы. Ну пусть не с парадного входа, с чёрного, но вошёл. Сел там на корточки в углу, смотрит приветливо, улыбается.
...Когда-то с удивлением узнал, что легендарное «Стихи надо писать так, что если бросить стихотворением в окно, то стекло разобьётся» Хармс записал в дневник как раз после чтения тиняковской книги «Ego sum qui sum» (Аз есмь сущий).
Да, он есть. И он такой. И теперь от него никуда не деться. Все умрут, а он останется. Все забьются в щель, а он уже в щели.
С 1926 года Тиняков уже профессионально сидит на углу Невского и Литейного с табличкой «Подайте бывшему поэту». Записывает в дневнике (28 марта 1930 года): «Сегодня на Лит<ейном проспекте> впервые за мою «практику» мне подал М.А. Кузмин (20 к<опеек>).
И почему-то совсем не смешно.