Этой публикацией мы начинаем знакомить наших читателей с произведениями финалистов литературной премии «Лицей», инициированной компанией «Лотте». Цель премии – поддержать молодые таланты. Когда номер увидит свет, уже будут известны победители премии. Но мы считаем, что все финалисты достойны самого пристального внимания, и в ближайшее время нашим читателям представится возможность увидеть творческие лица тех, кто уже совсем скоро будет определять мейнстрим современной русской литературы.
Аида Павлова
Отрывок из романа
В вагоне метро в шесть утра пахнет сладковатой блевотиной и хлоркой. На полу высохшие подтёки от разлитого накануне пива. Понедельник, в котором всё всегда не так. Понедельник вообще тяготеет к нигилизму: ничего не хочется делать, а хочется отрицать реальность, накрывшись тёплым одеялом, и спать, счастливо забыв про будильник. Но я прусь на репетицию к семи утра, впрочем, как обычно.
В трясущемся вагоне метро я гляжу на угрюмые лица таких же ранних пташек. Вот женщина с лицом измятой простыни. В её маленьких глазках застыла стальная ненависть ко всему, чтобы ни происходило вокруг неё. Вот мужчина с лицом Марса. Не бога войны, естественно. А планеты – такой же красный и в рытвинах. Он ест с невероятным для шести утра аппетитом сырную слойку, купленную тут же, в переходе метро, и от этого всеобъемлющего запаха мне хочется наблевать прямо ему под ноги. Сырная вонь проникает под мой пуховик, пробирается под него, чтобы уютно обосноваться в петлях шерстяного свитера. Несколько минут я фантазирую, как подхожу и одним точным движением руки загоняю остатки слойки в раскрытую пасть мужика, как он давится и хрипит, но никто не придёт ему на помощь. Как обычно, все пассажиры отведут глаза в сторону или притворятся спящими. Московское метро – царство равнодушных. В самом конце вагона едет ещё один мужчина, в чёрном бомбере и маленькой чёрной шапчонке, элегантно нахлобученной на самую макушку его головы неправильной формы. Мужчина играет на смартфоне в какую-то увлекательную игру, вроде пузырей или шариков. Скорее всего, это доблестный сотрудник ЧОПа отправляется на смену или едет с неё – без разницы. На его дебелом лице не проблескивает и тени эмоции. Я думаю: «Как же я всё это ненавижу». Думаю так, без конкретной привязки к поедателю сырных слоек или охраннику, или к даже замученной жизнью женщине. Это просто утро понедельника, это просто метро.
Со странным чувством самоистязания я вспоминаю почти полную бутылку джина, мирно стоящую в это самое время в ящике на моей кухне. И почему мне вечно не хватает духу налить себе за завтраком грамм сорок джина? Смешать его с тоником и выпить. Ну в самом деле, что будет от такого количества, пусть даже и выпитого в полшестого утра? Плохо точно не станет, а настроение поднимется. Я корю себя за нерешительность. Ах, как бы сейчас всё стало по-другому. Я смотрела бы на жизнь проще и веселее, и возможно, даже улыбнулась бы… ну нет, для улыбки в метро нужно выпить как минимум граммов сто пятьдесят. Резко я сама обрываю свои мысли: а если столько выпить за завтраком, то уже и на репетицию нет никакого смысла ехать. Захочется лечь на диван и придаться рефлексии по поводу всего сущего. Думать такие мысли вроде: существуют ли внеземные цивилизации, почему меня никто не любит и стоило ли тогда грубить дирижёру или можно было бы ответить вежливо, но холодно, с той лёгкой ноткой язвительного сарказма, когда человек понимает, что вы его унизили, но в силу своего воспитания и отсутствия очевидных улик в пользу хамства не в состоянии послать вас на ... и вынужден жалко улыбнуться вам в ответ, в крайнем случае – развести руки в стороны и пожать плечами. Эх, будь моя воля я бы именно в таком расслабленном положении проводила все свои понедельники.
На репетицию я опаздываю на пять минут. Какие-то копейки, но о них мне обязательно напоминает администратор:
– Катюша, опаздываешь!
– Да катись ты к чёрту, – думаю я, – не могут уже три года снять нормальное помещение! Три года приходится вставать в пять утра, а тебе ещё полощут мозги за пятиминутное опоздание!
Моё раздражение нарастает. В администраторе – золотушном мужчине с длинным острым носом – мне не нравится решительно всё: его птичья походка, манера при разговоре смотреть чуть в бок, словно бы проверяя, вдруг кто-нибудь стоит за спиной собеседника. Сколько раз мне хотелось обернуться и посмотреть, куда же, чёрт подери, пялится он! А пялился он в никуда. Своими пустыми глазками-пуговками. Администратора за глаза в оркестре называют Цаплей – худой, задумчивый, длинноносый! Ну вылитая цапля. Он отвечает за размещение музыкантов на гастролях, и нередко мы оказываемся в таких клоповниках, где за тонкими бумажными стенами слышатся стоны проституток или монотонная речь дикторов ближневосточного телевидения.
Я киваю головой Цапле и пробегаю мимо него с деланным беспокойством по поводу своего опоздания.
Репетиция проходит нормально. Мы исполняем концерты Моцарта, заезженные, как «жигулёнок» вашего дедушки. Музыканты играют слаженно, но без огонька, без какой-либо фантазии и задора. Все друг от друга устали, но больше всего – от Моцарта и нашего дирижёра.
– Нормально, коллеги! – радостно выдаёт он (не Моцарт, конечно, а дирижёр).
Семьдесят человек грустно выдыхают. Три репетиции назад настроение у оркестра было совсем иное. Воздух сотрясали творческие споры, и мы все, в едином музыкальном порыве, боролись за свободу самовыражения в отдельно взятом коллективе. Наш дирижёр, Игорь Алексеевич, принёс на репетицию свой старенький ноутбук, кажется, фирмы Dell, открыл Youtube и запустил видео с концерта Королевского симфонического оркестра из города Лондона. Мы сидели с каменными лицами в ожидании финала. Я терялась в догадках: чего он от нас хочет? Показывает собственную интернет-грамотность, мол, смотрите, я ютуб нашёл, наконец, среди «Одноклассников» и «Яндекса»? Или это намёк, мол, ноутбук-то у меня ещё старый, звук вон какой херовый, даже концерт толком не звучит?
Оказалось, всё хуже. Игорь Алексеевич в свойственной ему безапелляционной манере резким свистящим голосом потребовал:
– Вот! Вот как мы должны исполнить эти концерты! Давайте не будем придумывать этой отсебятины, англичане играют его безупречно, а мы просто сыграем, как они, – потирая свои сморщенные бледные руки с вспученными синими венами, дирижёр забегал перед нами.
Оркестр зашевелился. Сперва заёрзали на своих стульях виолончелисты, потом закашлял кто-то из скрипок. Духовые откровенно рассмеялись. И, наконец, выступила я, поднявшись от рояля:
– Вы извините нас, Игорь Алексеевич, но, по-моему, это полная чушь.
– Катерина! Сколько раз я просил вас! – запричитал дирижёр.
–Да чушь же говорю! – я обернулась к оркестру, и коллеги ответили мне одобрительным гулом.
Начался спор. Мы не хотели быть подражателями. Мало того что этот Моцарт звучит каждые рождественские праздники из любого утюга в мало-мальски интеллигентной семье, мало того что каждый год какой-нибудь оркестр, начиная от крупных и именитых и заканчивая сельской самодеятельностью, вводит Моцарта в свой репертуар, – так от нас ещё требуют копировать? Подобное оскорбление мы были не в силах вынести. Спустя час словесных баталий, я в сердцах крикнула:
– Да вы, Игорь Алексеевич, просто идиот!
Все замерли.
– Тупой ограниченный идиот, – в полной тишине продолжила я с нескрываемым злорадством.
Конечно, потом пришлось извиняться, делать вид, что мне совестно, приплетать внезапный приступ синдрома Туррета, виниться, опустив глаза. Все эти «не знаю, что нашло», «на самом деле я так не думаю» и прочая ложь, которую обыкновенно уместно говорить в таких случаях. Меня простили, но из-за моей выходки оркестр теперь был вынужден пойти на поводу у Игоря Алексеевича. И вот уже четвёртую репетицию мы не играли, мы копировали исполнение Королевского симфонического оркестра.
«Да гори оно огнём, – думаю я после репетиции, – всё равно пора что-то менять, пора уходить из этого долбанного симфонического, искать что-то новое, а может вообще вплотную заняться преподаванием?» Мои мысли прерывает моя коллега и приятельница, скрипачка:
– Катя, у тебя всё нормально?
– Нормально, – киваю я в ответ.
– Выглядишь уставшей, – продолжает она. Как будто от её замечания я расцвету, как каштаны в месяце мае.
–Да, всё нормально, – пожимаю я плечами.
Маша, а так её зовут, переминается с ноги на ногу, у неё старомодные замшевые чёрные туфли на низком каблуке и в целом сиротский вид, – круглые очки в прозрачной оправе, дешёвенький шерстяной костюм, купленный по какому-нибудь значимому случаю (вроде конкурса Чайковского в Клину) лет семь назад. Выражение лица жалостливое, вроде как переживает за меня. В уголках глаз блестят слезинки:
– Катя, а у меня день рождения сегодня.
– Ну ничего себе! И ты молчала! – радуюсь я повороту разговора, – так, дорогая моя, это же надо отметить! Извини, я без подарка, не была предупреждена!
– Да какие подарки! – отмахивается Маша, – ты вечером приходи, мы посидим тихонько в «Жан-Жаке», отметим. Только свои люди, никого постороннего. Очень рада буду тебя видеть, – добавляет жалобным голосом она, будто просит милостыню на паперти.
«Вот ведь кикимора, – думаю я, – а так и не поймёшь, то ли себя ей жалко, то ли меня». Я запихиваю ноты в рюкзак, хватаю Машу под руку и быстро, чтобы она не успела опомниться, тащу её к выходу из консерватории:
– Вот что, Мария, новорождённая ты наша, вечер – это вечер, до него ещё дожить надо. А мы сейчас с тобой посидим, выпьем за здоровье, поговорим спокойно, по-женски, без всяких третьих лиц! – говорю я твёрдо и уверенно.
Ей ничего не остаётся, как кивать головой и почти бежать за мной. Мы выпрыгиваем на проснувшуюся Никитскую. Туда-сюда снуют люди. Студенты с тяжёлыми кофрами спешат в холодные аудитории постигать музыкальное ремесло, женщины в чёрных сапогах до колена стремительным шагом топают до пыльных офисов, мужчины в костюмах с кожаными портфелями в руках торопятся на встречи и совещания. А нам с Машкой некуда бежать. Мы уже отработали на сегодня. На часах десять утра, и я радостно говорю ей:
– Эх, Маш, а помнишь, у Бродского? «Страшная рожа труда»? Так, вот, моя дорогая ты именинница, это совершенно не про нас!
Спустя пять минут мы оказываемся в рюмочной. В зале кроме нас из посетителей только один мужчина в дымчатых очках и сером свитере с горлом. На его потном лице застыло выражение отчаянной русской печали. Всё ясно – похмельный. Перед ним стоит кружка с пивом, и поскольку у меня хорошее настроение, я отмечаю про себя, что кружка эта наполовину полная. Мы с Машкой становимся за столик подальше от мужика, и я интересуюсь:
– Ну, что, по пятьдесят?
– Водки? – испуганно переспрашивает Маша. Она нервно оглядывается по сторонам, хотя уже бывала в этой рюмочной неоднократно. Правда, это всегда происходило вечерами, и я могу понять её тревогу.
– Ну не пива же! – смеюсь я, – сегодня день, когда всё можно, Машенька! Можно и водки бахнуть за твоё здоровье-то!
Маша в ужасе смотрит на меня, но потом, судорожно сглотнув, вдруг соглашается:
– Ну, давай…
Вот все они тихони такие, им только дай шанс себя показать, они любого куролеса заткнут за пояс. Я радостно потираю руки и иду делать заказ. За стойкой стоит знакомая мне продавщица. Кажется, зовут её Людмила. Но я не уверена в этом и не рискую называть её по имени. Да и что это за господская привычка обращаться к персоналу заведений по имени? Я прихожу в состояние крайнего раздражения, когда слышу все эти: «Витюх, нам повторить», «Людочка, рассчитайте», «Андрей, кажется, вы забыли про наш заказ». Все эти Витюхи, Андреи и Людочки плевали в ваш суп, грязными пальцами трогали ваши котлеты и в целом относятся к вам, как к дерьму, и их отношение не изменится, даже несмотря на размер чаевых. Такова уж природа московских официантов. Потому что официант у нас – это профессия временная, пусть даже и условный Витюха трудится в этом кабаке последние семь лет, всё равно он чувствует себя не на своём месте. Он-то актёр! Или художник. Или дизайнер интерьеров. И ему, как дизайнеру интерьеров, очень обидно прислуживать за столом у кого-то офисного быдла, способного отвалить за ужин пять косарей и оставить на чай сто рублей. Вот он и старается, как может, испортить вам вечер. Когда понимаешь систему, проще становится жить. Без лишних реверансов, без притворства. Они презирают тебя, ты презираешь их. И условная Людочка сразу это почувствует, сразу поймёт, что ты знаешь, что у неё на уме и что творится в её душе художника-графика. Впрочем, в рюмочной продавщица давно оставила свои амбиции стать кем-то иным. Она мутным коровьим взглядом окидывает меня с головы до ног и слегка усмехается:
– Давненько не были, – хмыкает она.
И я не знаю, что ей ответить на это, ведь я действительно не помню, когда была в этой рюмочной в последний раз. У меня уже не такая хорошая память, как раньше, и всё чаще, напившись, я не могу вспомнить на утро события прошедшего вечера. Настороженно отвечаю:
– Возможно… А сделайте нам по пятьдесят и два томатных сока.
– Бутерброды будете? – продавщица тыкает перламутровым ногтем (ну почему у них всегда перламутровые ногти?) в витрину, где покоятся завёрнутые в пищевую плёнку серо-белые куски хлеба, обмазанные майонезом и покрытые кусочками пластикового сыра с жалкой веточкой укропа тёмно-зелёного цвета. Я содрогаюсь от одного вида этого яства и начинаю усиленно мотать головой, как цирковой пони.
Людмила, всё-таки ей подходит это имя, пожимает плечами и пробивает чек. Я расплачиваюсь, беру водку и стаканы с соками и возвращаюсь к Маше. Она уже теребит в руках свой потрескавшийся от времени дерматиновый кошелёчек:
– Сколько с меня? – тихонько интересуется Маша.
– Да ладно тебе, – добродушно отвечаю я, – я угощаю, всё-таки у тебя день рождения! Тем более вечером банкет за твой счёт, – добавляю я.
Маша кивает головой, мы чокаемся без лишних слов и опрокидываем рюмки. По горлу разносится привычная теплота, и я не тороплюсь запивать соком, наслаждаясь знакомыми приятными ощущениями. Настроение становится ещё лучше, и я притопываю ногой от охватившего меня внезапного приступа веселья. Маша же быстрее хватается за стакан с соком и тут же выпивает половину, заглушая весь водочный кайф. Ну что с неё взять? В рюмочной пахнет почти как в метро – хлоркой и перегаром, плюс ко всему я улавливаю удушливый запах цветочных духов Людмилы. От этого букета меня слегка мутит и хочется выйти на улицу – продышаться. Но я не рискую оставлять Машу одну, я понимаю, как ей должно быть некомфортно в десять утра пить водку, но при этом ей хочется приключений, и спугнуть её сейчас было бы преступной халатностью. Потом она будет ещё лет десять вспоминать это утро, как самое безумное утро в своей сиротской жизни. Мы начинаем говорить с Машей о прошедшей репетиции, о предстоящих концертах, о гастролях в Минске, куда наш оркестр отправляется сразу же после новогодних праздников. Разговор течёт плавно и спокойно, без неловких пауз и хмыканий. Маша, наконец, расслабляется, начинает задорно хихикать и вдруг предлагает:
– Ну, что, может, ещё?
Я с готовностью соглашаюсь:
– Давай, иди, возьми ещё по столько же.
Она смеётся и уходит за водкой. Я скучающим видом обвожу мрачные стены рюмочной, обитые коричневыми досками ДСП. Все эти пластмассовые цветы в дешёвых кашпо, почерневшие репродукции Шишкина и Куинджи, засаленные занавески на огромных окнах внезапно портят мне настрой. Хочется поскорее уйти отсюда, тем более я вспоминаю, что у меня сегодня в полдень занятие с ученицей, и я понимаю, что домой уже нет смысла ехать. Смысла вообще нет ни в чём – ни в этой жизни, ни в этом мире, ни в этом дне. Мысли одолевают мой слегка согретый водкой разум, но думать мне лень, и это спасает меня от навалившейся хандры. Хандрить – это тоже определённая душевная работа, погрузить себя в тоску и ненавидеть окружающую действительность – на это уходит слишком много сил, а мне ещё тащиться в Строгино. Не ближний свет, между прочим, от Никитской.
Маша возвращается с новой порцией водки. Она развеселилась, и на её серых щеках появляются бледно-розовые пятна подобия румянца. Мы чокаемся и выпиваем:
– За днюху! – чуть громче, чем нужно, говорю я, и привлекаю внимание похмельного мужика.
Он дожидается, пока мы поставим свои рюмки на столик, и подаёт голос, хриплый и низкий, как у простуженного пса:
– Девушки, а?
Маша хихикает, она стоит лицом к мужику, поэтому видит его, и видимо, это зрелище кажется ей забавным. Я не оборачиваюсь, все эти братания в заведениях подобного толка мне хорошо известны, и заканчиваются они всегда одинаково – безобразным скандалом.
– Девушки! Я, кажется, к вам обращаюсь! Ну!
– Маш, не реагируй, – шепчу я ей. Но Маша после ста грамм уже готова к приключениям, её душа жаждет общения, она продолжает глупо хихикать, и я её уже почти ненавижу.
–Что? – хихикая, говорит она то ли мне, то ли мужику, и ему становится достаточно этого тоненького мостика, чтобы со своей почти пустой кружкой переместиться к нам поближе.
Он занимает соседний от нас стол, не решаясь присоединиться к нам, так как спотыкается о мой суровый взгляд, полный презрения.
– Я тут подслушал, у кого-то из вас день рождения?
– У меня, – хихикает Маша.
– Поздравляю от всей души! – поднимает свою кружку мужик.
Он делает большой последний глоток, громко ставит кружку на стол и лезет в карман за бумажником. Я закатываю глаза: «Начинается». Маша ошибочно думает, что сейчас новый знакомый предложит угостить нас, но так она решает по присущей ей наивности и малоопытности. Подобные типы никогда не угощают дам, им себе-то на пиво еле удаётся наскрести, тем более после воскресной попойки. И точно. Из бумажника мужик достаёт помятую фотографию девочки – на вид лет шести – и сует её Маше под нос.
– У меня вот у дочки тоже недавно был день рождения. А я её лет пять не видел уже… – заводит он свою пластинку.
Я резко топаю ногой и говорю Маше:
– Ну, нам пора.
Надо отдать ей должное, соображает Маша хорошо. Она быстро собирается, накидывает пальтишко, мы киваем Людмиле и тут же выметаемся на улицу. Я успеваю услышать, как вслед нам кричит мужик:
– Ну и катитесь, шалавы!
Мы отходим на двести метров от рюмочной, и Маша начинает смеяться:
– Как мы от него смылись!
У неё запотевшие очки и тоненький истеричный смех. Мне всё это перестаёт быть интересным. Охватывает привычная нервозность, будто бы я нахожусь не на своём месте и хочется быстрее уже избавиться от Маши. Её скручивает смех:
– Ты слышала, что он нам крикнул? Ха-ха-ха!
Затем она переводит дух и добавляет:
– А хорошо же посидели?
– Нормально, – откликаюсь я, – так, Маш, ты езжай домой, поспи пару часиков, потом поешь и выпей чай. К вечеру придёшь в себя как раз.
Она расстроено смотрит на меня, и я с раздражением вновь вижу это жалостливое выражение её глаз:
– А ты уже домой?
– У меня ученица сегодня, – отвечаю я.
Жалость в её глазах сменяется испугом:
– Ты после всего этого поедешь учить детей?
Я пожимаю плечами:
– Маш, ну, во-первых, для меня сто грамм – это не твои сто грамм. А во-вторых, разве трезвой можно выносить этих детей?
Маша задумывается на несколько секунд, потом всё-таки соглашается со мной:
– Ну, вообще да, эти дети… Как только у тебя хватает терпения с ними возиться! Я отказалась ото всех учеников, просто больше не могу, не могу и всё…
Её опять начинает нести, хочется поговорить, поплакать даже, может быть. Я хорошо понимаю её состояние, только мне уже не до этого. Невесело. Неинтересно. Я слегка прикасаюсь щекой к её щеке на прощание:
– Ну, всё, Машка! С днём рождения ещё раз, мне пора бежать!
Она распахивает руки, словно бы хочет прижать меня к себе, но я уже уношусь в сторону метро, и только слышу, как она кричит мне в спину:
– Не забудь! Сегодня вечером я жду тебя в «Жан-Жаке»!
Не поворачиваясь, я машу ей рукой и спешу к ближайшей палатке. Мне нужно ещё купить мятную жвачку и пополнить карточку на проезд.
Лёгкий кураж от выпитой водки уже испарился. Я запихиваю в рот сразу пять подушечек «Орбита» и вхожу в стеклянные двери метрополитена. А там уже не так малолюдно, как утром. Сумки, бабки, разносчики пиццы и осетинских пирогов, мужчины в чёрном, женщины со смартфонами, студенты с рюкзаками, школьные классы на выезде… Встаю в уголочке и прислоняюсь к дверям с надписью: «Не прислоняться», включаю плеер, играет Morphine, глаза прячу в WhatsApp. Только бы не смотреть по сторонам. Проклятый понедельник!