О тайнах русской души и истории повествует Владимир Личутин в романе-эпопее «Раскол»
«Не дивны ли дела Провидения, и по какому невидимому списку исполняются они?!» – такую тональность задаёт Владимир Личутин своему роману «Раскол»
«Чудо русской истории» – так назвал свою книгу один умудрённый летами иеромонах наших дней.
И не сусальные, сладенькие сказочки на потребу самовосхваления имел он в виду. А поистине библейский размах борений добра и зла, тьмы и света, с такой яростью и яркостью осуществивших себя в деяниях предков. И то, что в этих борениях выковался вековой идеал, названный Святой Русью. Старая Англия, Сладкая Франция, Железная Германия, Счастливая Австрия... Неслучайно ведь к этим странам прилепились именно эти эпитеты. И только Русь – Святая. При всех своих падениях, несчастьях и тяготах...
Так же трепетно и любовно относился к русской истории, «какой нам Бог её дал», Пушкин. Свидетельством тому не только его не отправленное, но ставшее хрестоматийным письмо к скорбному скептику Чаадаеву. Но и прежде всего такие шедевры, как «Полтава», «Арап Петра Великого», «Капитанская дочка».
Пушкин привил русской литературе интерес к отечественной истории. Однако взять установленную им планку оказалось по силам весьма не многим. Исторический жанр необычайно труден. Тут потребна сила воображения не просто незаурядная – феноменальная. Чтобы уйти от плаката и схемы, чтобы избежать наивного лубочного малевания стилизованными «словесами царей и дней», разбавленными «сыромятным каляканьем», как говорил мастер этого дела Сенковский. Чтобы вдохнуть живую жизнь в дела давно минувших дней и давно почивших героев.
Пожалуй, лишь Гоголь («Тарас Бульба») да трое Толстых («Война и мир», «Князь Серебряный», «Пётр Первый») смогли поддержать пушкинскую эстафету, ничуть не поступившись высотой его взгляда и слова. Талантлив и по-своему уникален увлекательный филологический эксперимент Тынянова по реконструкции самого слога пушкинской исторической прозы – в романах из пушкинской же эпохи («Кюхля», «Пушкин», «Смерть Вазир-Мухтара»).
И как же отрадно видеть, что и в наши суетные дни появляются на свет произведения, в живописной мощи своей с такими шедеврами сопоставимые. Что русская литература ещё жива.
Казалось бы, совсем недавно начал нас радовать своими расписными да затейливыми историческими хрониками ясноглазый северянин Дмитрий Балашов, сменивший, как и прежде Тынянов, учёные штудии на художество. А вот уж его творческий путь насильственно завершён вместе с излётом трагически оборвавшейся жизни.
Однако нашёлся у него земляк, который дело его продолжил – и с каким блеском! «Победителю-ученику» мог бы, вослед Жуковскому, написать на своём портрете Дмитрий Балашов, даруя его Владимиру Личутину.
Ещё двадцать лет назад вышло его объёмное повествование «Скитальцы» – о сокровенных чаяниях и духовных исканиях незаметных или на виду пребывающих творцов русской истории. Тот роман стал своего рода прологом к главному детищу писателя – протяжённой, многофигурной и многомудрой исторической эпопее «Раскол», в которой писатель ещё глубже спустился в «бездонный колодец времени» (Томас Манн).
Роман в трёх книгах «Раскол», выпущенный недавно издательством ИТРК, – вовсе не очередная художественная иллюстрация какой-либо определённой концепции русской истории. И хотя автор ни на йоту не отклонился от документированного предания, это роман в истинном смысле этого слова метаисторический. Раскол в конечном счёте между государством и народом явлен здесь как тяжкая, неизбывная особенность пространственно-временного континуума, как одно-единое Время, застывшее в неохватном русском Пространстве. Особенность метаисторического романа в том, что за внешней вязью событий в нём то и дело проглядывает пучок протяжённых исторических ассоциаций – как бездонная завязь целокупной народной судьбы. Прошедшей, настоящей, будущей. Истинный, то бишь сокровенный, читатель может с полным самозабвением погрузиться здесь в смуту определённого и столь тяжкого для России времени, но перед глазами у него то и дело пробегают иных времён тени – если не от Ромула, то от Рюрика до наших дней. И всё это без всяких прямых, назойливых, немудрящих аллюзий. Просто всё тысячелетие предстаёт как один миг, как в один миг спрессованный знак бытия. Словно бы остановленное время, превращённое в плотное от предметов пространство. Фокус, на который способно только подлинное искусство.
Владимир Личутин истовым, упорным трудом шёл к своему шедевру. Он давно и мощно работает в русском слове. И давно снискал себе славу тайновидца русской души. Его пронзительные, как древнерусские плачи, очерки о России, постепенно, ветка к ветке, вырастающие в книгу-древо под общим названием «Душа неизъяснимая», несомненно, останутся среди немногих перлов русской художественной публицистики нашего времени. А для некоторых знатоков и ценителей это и вовсе последнее пока звено в цепи, которую начал ковать ещё митрополит Иларион («Слово о законе и благодати») и к которой приложили руку в разные века многие златокузнецы русского слова и «русской идеи» – от Епифания Премудрого и Иосифа Волоцкого до Константина Леонтьева и Ивана Ильина.
А ещё были «повести о любви», как они в одном из изданий названы на обложке, – «Иона и Александра», «Вдова Нюра», «Крылатая Серафима», «Домашний философ», «Фармазон». Были романы, что называется, из современной жизни – «Любостай», «Миледи Ротман», «Беглец из рая». В них тоже явен путь писателя вглубь – на сей раз подспудья загадочной русской души в её нынешних сломно-переломных изворотах. Но они и историчны – в том смысле, что их значение и уровень предстоит постигнуть потомкам. Теперешняя наша критика увлечена суетой, так что даже такой, с достоевщинкой, шедевр, как «Беглец из рая», остался вне серьёзного внимания (и уж, конечно, без какой-либо тусовочной премии).
Все эти столь разные по материалу работы отмечены особой, неподражаемой «русскостью» взгляда и тона, скреплены единством стиля.
Стиль Личутина легкоузнаваем. Ведь писательский словарь ныне заметно скудеет, обезличивается, усредняется, скатываясь к «стёбу», форсистому, выпендривающемуся журнализму или к мнимо правдивому «каляканью», приперчённому матерщинкой. Одинокий призыв Солженицына к лексическому опамятованию и «расширению», призванному спасти былую полноту и красоту русского языка, повис, кажется, в воздухе, как и многие другие его призывы. А Личутину, будто любимцу и баловню муз, и дела нет до этих забот. Ведь он-то богач по праву наследования. Давно известно, что сокровища русского слова хранит наш недоступный разорам нашествий Север. Недаром именно туда мостили словесные гати из своего Подмосковья такие кудесники изысканной русской речи, как Пришвин, Шмелёв, Леонов, чтобы выбиться на столбовую, «осудареву» дорогу русской прозы. А Личутин, теперешний хранитель тех древних сокровищ, получил ключи от них из рук в руки от своих земляков и предшественников, дивных сказителей Севера – Бориса Шергина и Степана Писахова.
Его, Личутина, проза и прежде поражала глаз причудливым богатством убора. «Русское узорочье» – есть такой термин в архитектуре, прикладываемый как раз к церковному зодчеству приманившего его семнадцатого столетия. «Северное барокко» – можно назвать стиль и метод писателя и так. Пышное, разудалое, «навороченное» барокко, размашистое в своём порыве объять необъятное. Иной раз раздаются жалкие жалобы: личутинские словеса непонятны-де, как иностранные. Так ведь на то и существуют Даль, Срезневский, Ожегов и другие разные словари. Они же пылятся на полке почти в любой русской семье. Может, раскрыть наконец, покопаться в поисках ключей к тем ларцам, что нам с такой щедростью дарит писатель?
Проза Личутина музыкальна – сразу узнаваемым русским ладом, живой интонацией, мелодичностью подслушанных у народа, с сердцем сказанных выражений («Выражается сильно русский народ», – изумлялся Гоголь).
Но она не менее того и живописна. Глаз писателя (и в лесу-то одним выстрелом снимающего косого с его кружной дистанции) по-охотничьи зорок. Описания родной северной природы или древней матушки-Москвы в «Расколе» такой переливчатой гаммы и пластической силы, что просятся в хрестоматию. Природа и история у Личутина – одно нерасторжимое целое, спаянное единой космической силой – ухом, «гением» единого пространства и времени: «Русь легла, раскорячась, на две стороны света, и в брюшине у неё запоходили дурные ветры». О чём это – об истории или географии? Обо всём сразу. О Руси.
Вообще-то, если судить по одёжке, по словесной фактуре, в русской прозе последних двух веков (то есть поры её несомненного лидерства в мировой литературе) явственно прослеживаются две основные линии, восходящие к отцам-прародителям – Пушкину и Гоголю. Первая, пушкинская, с виду неброская, скромная, внутренним светом напоённая, благородно сдержанная, незаметная настолько, что тут вроде бы и не одежда даже, а словно стекло, приставленное к предмету, а уж насколько чистое и прозрачное, это зависит от дарования. По крайней мере Лермонтов, Тургенев, Гончаров, Толстой, Чехов, Бунин, Пришвин ничем это стекло не замутнили. На сегодня эту цепочку замыкает, видимо, Валентин Распутин (чьи «Уроки французского» войдут в любую, пусть и самую краткую, антологию русского рассказа). Гоголевская традиция явно иная – нарядная, пёстрая, в буйном ярении красок, броских, как платки малявинских баб, брызжущая всеми цветами радуги, играющая диковинными словами-самоцветами. Тут в затылок Гоголю тоже выстроилась очередь, и немалая: Лесков, Мельников-Печерский, Шмелёв, Ремизов, Замятин, Андрей Белый «со питомцы» – орнаменталистами 20-х годов, а также по-своему Леонов, Зощенко, Булгаков. Неподалёку, хоть и наособицу, притулился великий Платонов. А последним в славной череде пристроился пока Владимир Личутин.
Да ведь по одёжке в России только встречают, а провожают, как всем ведомо, – по уму.
В чём же главная мысль «Раскола», что делает роман столь незаурядным явлением нашей отнюдь не бедной талантами словесности?
А в том, как представляется, что Владимир Личутин первым – во всяком случае, в художественной литературе – во всём горестном объёме постиг размах русской беды – той неизбывной, неизжитой, поныне свербящей боли, что скрывается за этим острым, но давно обкатанным волнами времени словом «раскол».
Тайновидец души и огранщик слова заглянул в бездну истории и ахнул – прежде всего оттого, что обнаружил её не только в прошлом, но и в нашей с вами живой современности, которая вместе с прошлым и будущим и составляет словно бы застывшее, единое русское время.
Увы, такое углублённое понимание значения раскола вовсе не стало фактом общественного сознания. Многие из наших мудрецов (подлинных – сказано без иронии), осмыслявших путь России, раскола попросту не заметили. Нашлось и немало таких аналитиков-публицистов – причём из числа искренне болеющих за отечество, – кто не узрел в расколе ничего, кроме русской дури. Хотя куда как неглупые были люди – Владимир Соловьёв, к примеру, или Василий Розанов. Люди ума не меньшего, но глубоко церковные, всем сердцем чувствовавшие нерасторжимость России и православия, рассуждали всё же иначе.
«Отделение старообрядцев от Греко-Российско-Православной Церкви было бедствием; самое упорство и ожесточённость борьбы со старообрядчеством свидетельствуют о сознании той боли, какую церковное тело ощущало от этой операции», – писал отец Павел Флоренский.
«Раскол родился, и вернуть его в небытие, остановить ни у кого не нашлось силы и искусства. А какое зло было порождено им!» – вторит ему авторитетнейший церковный историк Антон Карташёв.
Важно только понять, что раскол вовсе не был делом только «ведомственным», внутрицерковным – и не мог пребывать в узости в такой идеократической стране, как Россия («У нас не правят, а водительствуют – те, у кого находится сплачивающая всех идея», – замечает современный мыслитель Фёдор Гиренок). Раскол расколол не церковь, а всю страну. Расколол не как колун, а как молния – то есть стал ветвиться, дробя и последующие поколения, так что к концу XIX века у нас уже были десятки сект с оттенками разных «толков». Без раскола, надо полагать, не было бы и последующего ожесточения в сословном размежевании, острой борьбы одной части «мира» с другой. Общая диаграмма этой борьбы очевидна: интеллигенция с царём против народа – при Петре, царь с народом против интеллигенции – при Николае I, интеллигенция с народом против царя – при Николае II; всё более отчуждавшаяся от народа и отсортировывавшая интеллигенцию власть в XX веке с её «аппаратом», неудержимо разбухающим на народной кровушке и время от времени отравляющимся «гнилой интеллигенцией».
Разумеется, и прежняя, до раскола, русская жизнь не была идиллией – как не бывает идиллией никакая жизнь на земле. И русские князья и даже монахи ярились друг на друга, гнобили и подличали греховных страстей ради. Но всё это были отклонения, противоречия и борения внутри единой, всеми признаваемой системы ценностей, перед лицом единого нравственного идеала, и если уж не самим преступником, то в глубинах совести народной эти вывихи всегда верно оценивались как грех. После раскола единая система оценок стала рассыпаться, уступая место пресловутой парочке – плюрализму да релятивизму, когда одно и то же деяние – хоть бы и покушение на самоё жизнь государя – стало одним представляться как святотатство, а другим как духовный подвиг.
Да что государь, даже военные успехи собственного отечества с тех пор иным «индивидуям» встают поперёк горла – и они не гнушаются трезвонить об этом на весь честной мир.
Однако самый болезненный разрыв единой – мистически единой – плоти русской жизни осуществился именно тогда, в роковой исполинской сшибке владыки Никона и протопопа Аввакума, с одной стороны, патриарха Никона и государя Алексея Михайловича – с другой, Тишайшего царя и Аввакума – с третьей.
Автор «Раскола», складывается впечатление, соболезнует всем троим – потому что соболезнует России. Иногда почти физически ощущаешь его печалование и боль за Россию, но и не менее того – его гордость и любование. Вряд ли найдётся лучший художественный путеводитель по эпохе, столь же бережный и обстоятельный. У Владимира Личутина на редкость тёплое перо – при всей его виртуозной изощрённости. Тут всё дышит любовью – к своему, родному, устоявшемуся. К милым сердцу свычаям и обычаям русского быта – но и к страстным порывам и опасным срывам русской души.
Россия, как писал Пушкин в своей знаменитой отповеди Чаадаеву, никогда не знала ни европейской «ребячливой мелочности», ни «низостей папизма», то есть откровенный и скучный шкурный интерес никогда не пробивался у нас в главные двигатели событий. Зато какое всегда кипение идейных страстей! (Что и представляется иным рыцарям кошелька «русской дурью».) Какие трогательные Жития князей – Владимира Святого и Ярослава Мудрого, Андрея Боголюбского и Александра Невского. Какие необъятные, весь исторический горизонт своего времени застилающие фигуры царей – Иоанна Грозного или Петра Великого. А Александр I, победитель гордеца Наполеона, смиренно растворившийся в народной молве под видом скитальца Фёдора Кузьмича? А Александр III, один могучей дланью своей удерживавший распад целого мира, как – вот сцена-символ – обрушившийся однажды на его плечи железнодорожный вагон.
И не один умница Пушкин был заворожён нашей историей, но и наиболее чуткие духовно интеллектуалы на том же Западе. «Россия – единственная страна, которая соседствует с самим Богом», – писал крупнейший европейский поэт XX века австриец Райнер Мария Рильке.
И он, безусловно, прав: богоискательство и есть скрытая пружина нашей истории. В неуёмных, истовых поисках Бога (чего-то иного, чем проза текущей жизни, чего-то лучшего, совершенного, прекрасного, нездешнего) и распласталась Россия по обе стороны света. И созидали её в первую голову те, кого томила духовная жажда.
Поэтому Никон и Аввакум значат в нашей истории не меньше, чем князья, цари и вожди. Теперь вот наше присно поминаемое ТВ озаботилось устроить очередной шоу-конкурс: отыскать методом опроса паствы своей первое, главное лицо всей русской истории. На этот вопрос уже ответил однажды митрополит Антоний (Храповицкий), полагавший, что именно Никон выше всех стоит в списке деятелей, определивших ход русской истории.
Эта мысль прочитавшим «Раскол» станет более внятной. Никон словно выступает тут на яркий свет из глубокой тени (даже из скрещения теней: одна тень – та, что отбрасывает впереди себя Грозный, и другая – стелющаяся за Петром).
Внешняя карьера Никона удивительна: вот уж поистине – из грязи да в князи. Но он и в своём вселенском замахе не метеор, а скорее, могучий дуб, выросший на хорошо подготовленной да в самую меру удобренной почве. Притязания Никона (сесть поперёд самого батьки-царя) вроде бы естественно вырастали из самого хода истории. Ведь после падения Византийской империи в XV веке единственной надёжной опорой православия, хранительницей истинной веры в Христа сделалась Русь. «Москва – Третий Рим, а четвёртому не бывать» – эта чеканная формула псковского игумена Филофея впечаталась в сознание как священный догмат.
И как вроде бы всё удачно сошлось – для осуществления этого вселенского призвания России. Словно само Провидение привело их друг к другу. Могучего ума и темперамента патриарх – и юный Тишайший царь с благородной и богорадной душой, который не просто годится ему в сыновья, но и ведёт себя если не по-сыновьему, то по-братски: всячески приближает к себе, прилюдно ласкает, называя «собинным другом», просит наставлений и почтительно им внимает, оставляет даже вместо себя «на хозяйстве», то бишь на царстве, когда уходит в военный поход. Как было Никону упустить такой, как ему казалось, счастливо выпавший исторический жребий и не попытаться излить на мир всю скрытую мощь Православной церкви!.. Сделать её поистине Вселенской – не в мечтах, не на словах, а реально. Превратить русскую идеократию во вселенскую теократию (так вот и прокрадывался в душу Святейшего самый что ни на есть западный цезаропапизм). А препятствия? Вроде бы пустяковые: всё жесты да буковки, в коих русские обособились, вроде как отложились от первородной Церкви, на что то и дело указуют заезжие греки (их же, голодранцев, что ни день пригнетает в Белокаменную за щедрой русской подачкой). Устранить, стало быть, кое-какие разночтения в книгах да перейти на троеперстие. Сами-то греки уже давно на него перешли, а с ними вместе и весь прочий православный мир, кроме Руси: и болгары, и сербы, и украинцы. Вот-вот, украинцы, что особенно важно. Ведь только что – двух лет не прошло – воссоединилися наконец с Украиной, прародиной нашей, какое ликование! (Да ведь не все ликовали-то: вот пригласил Никон на радостях малороссов-монахов на поселение в свой Иверский монастырь, а обитавшие там великороссы, подозревая собратьев в «латинской порче» от ляхов, покинули монастырь все до единого.) А на Украине – троеперстие, не допускать же розни, не порадев младшим (или старшим?) братьям от всего широкого сердца. Вот, кстати, одна из непостижных тайн нашей истории: возвращаясь к потомкам своим, праматерь Киевская Русь учинила, получается, среди них раскол – чтобы через 337 лет, отвалив с довеском в виде Крыма, развалить и империю...
Размечтавшемуся Никону взяться бы за дело не торопясь и с оглядкой да вести его плавно, без окриков, понуканий, зуботычин, обид. Но куда там! Русский человек и вообще-то горяч и размашист, а уж Никон, вознесённый «собинным другом» и сам вознесясь, и вовсе счёл, что море ему по колено, что не Бог весть какой для него труд ломать через колено пасомых им и таких податливых с виду людишек.
Да вышла осечка. Забыл грешный святитель евангельское: «Богу – Богово, а кесарю – кесарево». На многое может пойти власть, но только не на отрицание самой себя.
История получилась с виду странная, но по сути логичная. Непомерная гордыня всегда наказуется. Побочное дело Никона (корректировка книг и обрядов) восторжествовало, но сам он пострадал. Ещё больше пострадала его великая идея, его мечта о вселенском могуществе Русской православной церкви. Всегда ревнивая власть наскок Никона запомнила, и уже сын Тишайшего яростный Пётр урезал Церковь настолько, насколько хотел вознести её Никон, который напугал Петра, видимо, так, что тот вовсе отменил сан патриарха, низведя Церковь до положения одного из департаментов государства.
Пострадал Никон, но вместе с ним пострадали и противники нововведений, миллионы тех, кого он отпихнул в раскол.
Отчего же они так противились «пустяковым», если издалека смотреть, нововведениям, что даже шли из-за них на костёр? Чтобы это понять – чтобы понять устройство русской души, – и нужно прочесть «Раскол». Чтение в высшей степени поучительное, особенно для сильных мира сего, то и дело пытающихся у нас перекорёживать самые основы сложившегося уклада.
Россия, какой она встаёт со страниц романа Личутина, – страна особая. Хотя бы в силу особого, небывало протяжённого пространства своего. Которого так много, что в нём много умещается и времени – и прошедшего, и настоящего, и будущего. Не как в тесной Европе, где настоящее, опираясь на накопления прошедшего, силится протиснуться в обнадёживающее новыми приобретениями будущее. В России прошедшее никогда не проходит совсем, но остаётся жить тут же в её бесконечных пространствах. Именно жить, а не пугать или дразнить своей тенью. Двуглавый российский орёл раскинул свои крылья не только между Востоком и Западом, между созерцательностью и деятельностью, но и между прошлым и будущим, между воспоминанием и мечтой. Поэтому Россия первой устремляется в космос и в то же время живёт как будто с постоянной оглядкой назад – иной и нередкий раз даже в таких точно избушках, как и тысячу лет назад. В чём-то обгоняя, прямо по Гоголю, всех, она, похоже, скачет, подобно раку, спиной вперёд, с постоянной оглядкой на предков. Опыт предков не просто помогает освоить холодные немереные пространства, но и делает их теплее, живее. Что-то природное, органическое – с чем так ладно срослось христианство с его соборностью как доминантой православного чувства. И по сей день в наших церквах поминальных записок «о упокоении» подаётся куда больше, чем записок о здравии. Здравие – что ж, вещь телесная. Куда важнее – спасение души. А в деле спасения души нашим предкам обойтись без нас так же трудно, как нам без них. Соборность.
И посейчас миллионы русских живут этим чувством, а тогда, триста лет назад, им жили практически все. Ведь золотой век русской святости был ещё так близок и внятен.
По поводу «национальных образов мира» за рубежом в ходу шутка: «Немцы маршируют, англичане осваивают моря, итальянцы едят макароны, а русские целуют землю».
Не укрылась, стало быть, от чужеземцев наша особенность, выросшая из наших безмерных пространств. Ведь пройти Русскую землю из конца в конец – что переплыть все океаны, вместе взятые. Дух земли, стихия земли, мать-сыра земля... Потому и приняла Русь в своё лоно с такой радостью православие, что родное воссоединилось с родным – мать-сыра земля облеклась в Покров Богородицы. И Христос стал исхаживать Русскую землю – благословляя («Всю тебя, земля родная...» – по Тютчеву). И земля окропилась, освятилась – Им. Он будто сошёл с неба в земную, земляную крестьянскую русскую жизнь – со всем Своим сонмом. Святой Егорий стал помогать коней пасти, святой Никола – рыбу ловить, Илья Пророк – урожай убирать. Сам же Христос стал всякому душевному делу потатчик. И Русь стала Святой – не потому, что люди тут стали как ангелы, а потому, что удостоились, хоть и грешные, жить на освящённой земле. В Новом Иерусалиме. Как же не целовать такую землю, ведь это всё одно что целовать икону. Так всё в конкретном крестьянском мышлении сошлось и сплелось – Русь и Рай. Современную тоску по этому исконному цельному мироощущению с гениальной убедительной простотой выдохнул Сергей Есенин:
Господи, я верую!..
Но введи в свой рай
Дождевыми стрелами
Мой пронзённый край.
Раньше-то не сомневались, что возьмёт, – уже взял. А свидетели и поручители этой сросшести Руси и Рая – целая рать великих русских святых, чудотворных икон и богорадных церквей. То есть русская старина.
И вот является пред истовыми блюстителями традиции некто и заявляет, что вся эта старина пребывала в слепом заблуждении, жила «ветром головы своея», предавалась «сонным мечтаниям». И молилась не так, и книги читала не те, и персты слагала не по канону. И пробирается этот некто на патриарший престол и требует круто всё поменять – во угождение умникам чужебесия. Ну как было ревнителям древлего благочестия не заподозрить в таком человеке антихриста? Это что же, Феодосий Печерский и Сергий Радонежский, Нил Сорский и Александр Свирский, Владимир Мономах и Дмитрий Донской, Андрей Рублёв и Дионисий были не правы, а полутатарин Минька, пришлец, их правее? Антихрист и есть. Пришли, пришли последние времена. Господь ожидает от верных Ему жертвы – во искупление безобразий, во спасение души. Уж лучше сжечь себя, чем оскверниться. Лучше сейчас опалить дух родной земли огненным духом, чем потом вечно гореть.
Такова была логика русской трагедии, расколовшей и русскую историю, и русскую душу.
Россия, к счастью, неистребима. На боль насилия она ответила новым напряжением духовных сил. «На вызов Петра Россия ответила Пушкиным». Великой русской литературой.
И не только ею, но и Серафимом Саровским, Тихоном Задонским, Дмитрием Ростовским, Паисием Величковским, Митрофанием Воронежским, Иоасафом Белгородским, Филаретом Московским, Игнатием Брянчаниновым, Феофаном Затворником, Амвросием Оптинским, Иоанном Кронштадтским, наконец, Святым Царским Семейством и сородственной ему Елизаветой Феодоровной – новым небывалым подъёмом святости. Но тоска по золотому веку русской цельности и всеединства осталась. Откуда же иначе вся эта бесконечная галерея «лишних», полых людей в классической нашей литературе от Пушкина до Чехова, откуда духовные корчи героев Достоевского, Толстого, Горького, Леонова, Шолохова, Платонова?
Даже атеисты-большевики по-своему ощущали некую завистливую тоску по отношению к этому величавому прошлому, к золотому веку Руси. И стремились превзойти его «громадьём» своих претензий и планов. Неслучайно ведь они с такой лёгкостью крушили казённые, с их точки зрения, храмы ХVIII–ХIХ веков, то есть синодального периода в истории Церкви, – и восстанавливали из руин разрушенные нацистскими варварами древние соборы Новгорода, Киева, Чернигова, Полоцка. «Золотой век» дораскольной Руси и для них был ценностью несомненной, хотя никаких рациональных объяснений этому отыскать нельзя.
Как бы нам всем уяснить, что наше будущее – в нашем прошлом. То есть духовные опоры, духоподъёмные корни его – там. Да поможет нам «Раскол» Владимира Личутина не утратить живую связь с русским Преданием. Не утратить себя.