Несколько лет назад я выступал в одной из Сорбонн на семинаре славистики. Звучит шикарно, но в аудитории сидели десяток русских девочек – таков во Франции интерес к современной русской литературе. Интерес к советской был куда выше – это были голоса из страшного военного лагеря, который, стало быть, их тоже чаровал, а кому интересно, что делается в третьеразрядном супермаркете? Тем не менее заведующая кафедрой тонко поинтересовалась, почему эти странные русские никак не могут забыть Сталина.
А почему эти странные французы никак не могут забыть Наполеона, ещё более тонко спросил я. Уж сколько русские гуманисты его бичевали! Толстой изобразил его самовлюблённым пошляком, Александр Крон через сто лет в своём подзабытом бестселлере «Бессонница» с явным намёком на Сталина возмущался, что Наполеон истребил четверть населения Франции, а французы погребли его прах в центре грандиозного собора и даже не борются за то, чтобы его оттуда вынести. Однако им всё равно не приходит в голову приложить к русским те мысли, которые развивал применительно к ним самим Виктор Гюго, для кого прения о Наполеоне были ничуть не менее жгучими, чем для нас прения о Сталине.
Партии, пришедшей к власти после падения «корсиканского чудовища», Наполеон внушал «ещё больший ужас, чем Робеспьер», она старалась представить Бонапарта «поочерёдно под всеми страшными масками, от Тиберия до нелепого пугала, начиная с тех, что нагоняют страх, сохраняя всё-таки величественность, и кончая теми, что вызывают смех. Итак, говоря о Бонапарте, каждый был волен рыдать или хохотать, лишь бы только в основе лежала ненависть».
Она, возможно, была бы не так уж и плоха, эта ложь во спасение, если бы её можно было каким-то образом оградить от разоблачений. Но, увы, когда вскормленный ею романтичный Мариус (помните, разумеется, «Отверженных» Гюго) начинает интересоваться судьбой своего отца, участвовавшего во всех наполеоновских походах, его околдовывают «барабаны, пушки, трубы, размеренный шаг батальонов, глухой и отдалённый кавалерийский галоп». Для страстной юности пропаганда, в которой не всё правда, легко становится пропагандой, в которой всё неправда. «Им овладело фанатическое увлечение наполеоновским мечом, сочетавшееся с восторженной приверженностью наполеоновской идее. Он не замечал, что, восторгаясь гением, заодно восторгался и грубой силой», создавал «двойной культ: с одной стороны, божественного, с другой – звериного начала».
Он пытается очаровать этим культом и не менее пламенных юных республиканцев: «Воцаряться всюду, где бы ни появился, торжествовать всюду, куда бы ни пришёл, делать местом привала столицы всех государств, сажать королями своих гренадеров, росчерком пера упразднять династии, штыками перекраивать Европу, – пусть чувствует, что когда он угрожает, рука его на эфесе божьего меча! ...Какая блестящая судьба быть великой нацией и создать великую армию и, подобно горе, посылающей своих орлов во все концы вселенной, дать разлететься по всей земле своим легионам, покорять, властвовать, повергать ниц».
«Есть ли что-либо прекраснее этого?» – вопрошает юный сталини… пардон, бонапартист.
И ему находят, что ответить: «Быть свободным».
Да, это очень сладкое слово – свобода. Если она влечёт за собой какое-то новое величие. Но если быть свободным означает быть заурядным, то сладость эта быстро скисает, а затем и вовсе превращается в горечь.
С нами так и случилось. Мы сами пожелали быть «нормальной», то есть ординарной страной, – вернее даже, не просто ординарной, а второразрядной копией стран отнюдь не «нормальных», но эталонных. Что, по-видимому, несовместимо с жизнью. И отдельные-то люди впадут в тоску, если не будут чувствовать себя хоть в чём-то необыкновенными, а народы, видимо, просто не выживут, если не будут творить хотя бы что-то небывалое в науке, в технике, в искусстве – да хоть в спорте. Не будет побед в мирных делах – потребуются победы в военных, и сталинская легенда – это инкарнация легенды наполеоновской, сосредоточивающей в себе томление по подвигам.
Мы столько лет твердили, что счастье маленького человека – единственная цель и оправдание всего земного, а затем клеймили его быдлом за то, что он с какого-то перепугу льнёт не к маленькому, но к огромному… Ибо маленькое, пусть и гуманное, не защищает от ощущения мизерности и бренности, от них защищает только великое. И величие войны можно заслонить лишь величием мира. Если гуманизм откажется от всего грандиозного, от всего героического, он без боя обеспечит вечную славу грандиозному злу.
В 60-х пафос победы над врагом начал было конвертироваться в пафос победы над природой – полёт Гагарина с этой точки зрения был воистину звёздным проектом, но как-то очень быстро всё было свёрнуто в состязание по таким параметрам потребления, по которым ни догнать, ни тем более перегнать было невозможно. Зато создавать небывалое мы вовсе перестали. А потом ещё и утвердились, что это и не нужно – главное ВВП, монетизация, курс рубля…
Однако попранный романтизм начал снова искать применений в военной сфере, тогда как, скажем, наука никаких чрезмерных жертв сегодня не требует. Нам достаточно отказаться от некоторой части банального, чтобы обрести шанс на небывалое. А именно прорывы в небывалое суть лучшая защита человека от чувства собственной мизерности, являющегося главной причиной самоубийств, алкоголизма, наркомании, немотивированной преступности, религиозного фанатизма, национализма…
Именно достижения науки хотя бы изредка позволяют человеку ощущать себя великаном, как писали когда-то далеко не в самых плохих советских книжках для детей.
А ведь в душе-то мы всегда остаёмся детьми. То есть романтиками.