В конце пятидесятых в ЛИТО при газете «Смена» по четвергам собирались молодые поэты. И среди них Иосиф Бродский. Ося, как его тогда все звали. Ему тогда ещё не было девятнадцати лет. Бедно одетый, рыжий, не по возрасту серьёзный юноша охотно давал почитать свои стихи знакомым и незнакомым. У меня его стихи оказались уже при третьем посещении редакции; когда я их прочёл, он сказал тоном человека, делающего царский подарок:
– Оставь себе.
«Нужны мне твои стихи», – подумал я, но стихи у себя оставил.
В ЛИТО все поэты по очереди проходили процедуру обсуждения своих творений, так что за полтора года я выслушал множество стихов талантливых (скажем, Эрика Тулина или Галины Новицкой) и не очень, однако в голове у меня застряли только строчки Бродского и больше ничьи. Например: «В такую ночь ворочаться в постели приятней, чем стоять на пьедестале», – о памятнике Пушкину. Или: «Время, оно уходит, раны оно не лечит». Это в девятнадцать-то лет.
Помню, после обсуждения его стихов мы вышли на улицу вместе с моим сокурсником Федей, и тот отчеканил:
– Если звёзды не будут против, Ося станет большим поэтом. Он очень талантлив.
«Это он про Бродского, а не про меня?!» – мысленно обиделся я. А Федя продолжил:
– А стихотворение «Художник» будут в школе учить наизусть. Ведь гениально же: «Изображение истины раскладывая по плоскости, он улыбается синтезу логики и эмоции…»
– И скоро начнут учить? – съязвил я.
– Это не ко мне, – улыбнулся Федя.
Как-то руководитель ЛИТО Герман Борисович Гоппе предложил Бродскому, мне и ещё кому-то помочь провести одну из литературных консультаций, на которые раз в неделю стекались начинающие авторы со всего города. В назначенное время мы пришли в редакцию и начали приём. Я за три часа ни одного таланта не обнаружил, зато Бродский сразу нашёл гения и потащил его к Герману Борисовичу. Тот в восторг от выбора не пришёл, а когда все наши клиенты ушли, произнёс:
– Пойми, Ося, сейчас, когда идёт такая борьба с пьянством, нельзя поощрять рассказ, где главный герой – пьяница…
Герман Борисович Гоппе, поэт-фронтовик, за храбрость был награждён орденом Боевого Красного Знамени. Однако смелость на войне и в мирное время – разные истории, о чём позже Бродский написал в стихотворении «На смерть Жукова»: «Спи! У истории русской страницы / хватит для тех, кто в пехотном строю / смело входили в чужие столицы, / но возвращались в страхе в свою».
В тот вечер Бродский долго наскакивал на Германа Борисовича, и я никогда больше не видел, чтобы один автор был в таком отчаянии из-за несправедливости к другому. Впрочем, Бродский тоже мог быть несправедлив. Тогда в БДТ с огромным успехом шла пьеса Александра Володина «Пять вечеров», и, будучи с ним знаком, я пригласил замечательного поэта и драматурга к нам в ЛИТО. Он пришёл и очаровал всех, кроме Бродского, который с начала встречи пытался колоть Володина ядовитыми репликами.
На следующем занятии ЛИТО я спросил у Бродского:
– Ося, а с чего это ты в прошлый раз напал на Володина?
– А на нём слишком хороший костюм, – ответил Бродский.
Этот эпизод я вспомнил, когда обнаружил в нобелевской лекции Бродского такой пассаж: «…подразделение общества на интеллигенцию и всех остальных представляется мне неприемлемым. В нравственном отношении подразделение это подобно подразделению общества на богатых и нищих…»
«Ося по-прежнему не любит неравенства», – подумал я…
И всё-таки Герман Борисович выделял Бродского среди нас. Однажды он пригласил человек восемь членов ЛИТО выступить в каком-то военном училище, но строго предупредил, чтобы каждый читал не более одного произведения. В зале, набитом курсантами, мы уселись за стол на сцене и прочитали по одному стихотворению. А когда закончили, Герман Борисович вдруг встал и объявил:
– А теперь поэт Иосиф Бродский прочтёт ещё одно своё стихотворение.
Бродский прочитал стихотворение, у которого был эпиграф: «И вечный бой, покой нам только снится…» Участники вечера обиделись: как же, все прочитали по одному стихотворению, а Бродский – целых два. Но начались танцы, и обида забылась.
А через несколько дней мы с Бродским оказались участниками странной истории. После заседания ЛИТО вместе с Германом Борисовичем и тремя начинающими поэтами, разговаривая о чём-то высоком, мы дошли до угла Невского и Садовой. Здесь заканчивался так называемый Брод (вульгаризм от «Бродвей»), начинавшийся у площади Восстания; молодые люди часто ходили по этому небольшому участку Невского проспекта туда-сюда, чтобы «на людей посмотреть и себя показать». Это называлось «прошвырнуться по Броду». В разгар нашей беседы рядом возникли два здоровенных отморозка, и один из них ударил Германа Борисовича в челюсть, после чего оба растворились в толпе прохожих. Не успели мы опомниться, как они явились снова.
– Ну, чего, мужик, давно по морде не получал? – заржал один из них.
– Последний раз на фронте. Вот след от пули дум-дум, – Герман Борисович показал вмятину на височной части головы и добавил: – Вы с напарником для меня никто.
– Смотри-ка, на глазах человеком становишься. А ты, чо, правда, на фронте был?
– Нет, я след от дум-дум в пьяной драке заработал, – возмутился Герман Борисович.
– Ты не сердись, мужик, – примирительно сказал отморозок. – Мы с товарищем вышли на Невский бить стиляг. Очищать от них, так сказать, город, как от скверны. А тут ты, на самом их любимом месте, в ярком шарфе. А на лбу не написано, что ты фронтовик.
– Как не написано? Я же вам показал, – возмутился Герман Борисович.
– Ну да, показал. В общем, извини, мужик. Осечка вышла, – заключил отморозок и вторично быстро исчез вместе с другим.
Получалось, что в объект повышенной опасности они превратились под действием советской пропаганды, что почти умилило Германа Борисовича.
– Не самый плохой вариант, – нравоучительно сказал Гоппе. – Вышли бить стиляг. У них гражданская позиция.
Он попрощался с нами и довольный собой пошёл домой. Но мы, оставшиеся на углу Невского и Садовой, довольны собой не были.
– Я вообще-то мастер спорта по боксу и с ними одной левой справился бы, но один привод в милицию – и меня посадят, я под подпиской о невыезде, вот справка, – вымолвил молодой поэт, парень лет двадцати пяти, я его раньше в ЛИТО не видел. Другой, тоже незнакомый мне, показал справку, что у него в голове титановая пластина – один, даже слабый удар по его драгоценной в буквальном смысле голове – и ему конец. Третий поэт тоже что-то продемонстрировал. Получалось, что за честь нашего руководителя должны были вступиться только Бродский и я, хотя против взрослых упитанных отморозков мы не выстояли бы и десяти секунд.
Наши спутники ушли, а мы с Бродским остались в унынии на углу Невского и Садовой.
– А давай зайдём к Нонне Слепаковой, это недалеко, на Гатчинской улице, – предложил я. – Её муж, Сергей Троицкий, здорово персонажей зарубежных фильмов изображает. Лучше любого артиста.
Троицкий был фиктивным мужем Нонны. Та заканчивала библиотечный институт, и брак должен был защитить её от распределения в какую-нибудь тмутаракань.
Когда мы с Бродским пришли к Нонне, Сергей был на месте. Я с ходу попросил его изобразить кого-нибудь. Троицкий показал Джафара из прекрасного фильма Александра Корды «Багдадский вор», потом ироничного злодея из фильма «Газовый свет», других персонажей, и я тут же забыл происшествие на углу Невского и Садовой. Бродский вроде успокоился тоже, но в коридоре, когда мы уходили, обжёг меня взглядом. Что это было? Неостывшая боль, что он не вступился за Германа Борисовича? Презрение, что я не чувствую такую же боль?
Вскоре я убедился, что он ощущал происходящее много острее, чем я и многие.
Проходил очередной турнир поэтов в Доме культуры Промкооперации. Зал был набит, а это больше двух тысяч человек. На сцене восседало жюри из профессиональных писателей и членов обкома комсомола (как же без них), а молодые поэты выходили на сцену и читали свои стихи с надеждой на победу. Вечер проходил вяло, потрясений, как, например, несколько лет спустя от поэмы Андрея Вознесенского «Мастера», не было. Но когда жюри на сцене всё же собралось подводить итоги, там вдруг возник Бродский и заявил:
– Я не понимаю, как можно, даже будучи членом Союза советских писателей, проституировать поэзию. У Зозули есть такой рассказ: женщине говорят: «Раздевайся, раздевайся…»
На этом месте шок от явления на сцене незапланированного оратора прошёл, председатель объявил победителя. Им оказался, как тогда говорили, рабочий поэт (фамилию не помню), и сидевшие рядом девочки зашептались: «Ну конечно. Кто здесь мог победить, кроме представителя гегемона?»
Некоторые вспоминатели утверждают, что незапланированное явление Бродского на сцене (по их словам – истерика) было связано с обидой, что первенство досталось не ему. Свидетельствую: он вышел на сцену до подведения итогов конкурса, и аплодисменты победителю его прогнали.
В вестибюле я спросил у него:
– Ося, а чего ты полез на сцену?
Он помрачнел, как на углу Невского и Садовой, и я понял, что ответа не дождусь.
– А какой рассказ Золя ты имел в виду? – не унимался я.
– Зозули, дурак, а не Золя, – процедил он и полыхнул взглядом не хуже, чем в коридоре у Нонны Слепаковой.
Я отошёл с уверенностью, что выходка его была от комплекса недооценённости. Но уже через год любители поэзии в Ленинграде передавали друг другу машинописные копии стихотворений Бродского; среди них знаменитое «Еврейское кладбище» и стихотворение «Художник», заканчивающееся трогательными строчками:
Молитвы над ним не читались,
Так забросали глиной.
Но на земле остались
Иуды и Магдалины!