Память сгущается...
Вениамин Голубицкий
* * *
Ходят дети, старики и звери
В сонном и загадочном раю.
Двери приоткрыв, себе не верю,
Время дорассветное крою.
Ходят, множат сны и не уходят,
Умершие – с теми, кто придёт,
Ну а я где? Где-то рядом вроде.
Ну а мне который нынче год?
Тихая мелодия играет,
Молоточки по металлу бьют.
Пусть никто, никто не умирает!
Пусть все ходят, пусть все ходят тут!
Не проснусь, зачем, когда так ясно –
Лучше уж не будет никогда.
Грустная мелодия прекрасна,
Далеко далёкая беда.
* * *
Дед лизнул подушечку пальца,
чтоб пролистнуть газету –
Смешная деталь,
и вот уже он оживлён.
Видимо, есть пространства,
где навсегда и где ты
Тоже живёшь для кого-то,
как неприснившийся сон.
Бабушка спичкой ткнула
в дышащий сладостью коржик,
Прóтивень заполнен счастьем, надо же,
и она
Во власти памяти.
И удивительно твёрдо,
Многое опуская, этому память верна.
Слово и только слово
зрительный нерв поддержит,
Слóва и только слóва,
глаза закрывая ждём.
Сколько должны мы слову?
Всё, что случилось прежде,
Было его предвестьем,
радугу ждущим дождём.
* * *
Дом – место растворения, когда
Он твой и ты в нём, по привычки зову.
Потом, когда какая-то беда
Тебя уводит и, лишённый крова,
Ты возвратишься – ты не возвращён.
В нём нет тебя. Осталось только эхо
Движений, глаз и ласковых имён,
В далёкой кухне радостного смеха.
Где нет тебя – тебя навеки нет.
И кто б узнал чужого, постояльца?
Вот разве что не скрипнувший буфет,
Когда-то нывший от касанья пальца,
Вот разве что сверление воды,
Струёй беззвучной в ванне
просверкавшей,
Не выдали. Для них ты – это ты,
Исчезнувший и сам себя узнавший.
* * *
В секту заступников тополей
Я поступаю, Господь, пожалей
Ты этих сирых, в цыплячьем пуху…
Каждому я б посвятил по стиху.
В мир растревоженных тополей,
Господи, можешь? Пролей свой елей.
Веток обрубки к тебе вопиют
И разрушают привычный уют.
Город
Потрясающим был город Ёбург,
Трясший холодом в зимы меня.
И при этом ко мне был он добр,
Жил, трамваем полночным звеня.
Среди улиц домов силикатных,
Где хватало тепла и беды,
До сих пор во дворах, вероятно,
Средь снегов мои бродят следы.
Огород городить неохота,
Не смотри мне в глаза, лучше в рот.
Ты же знаешь чего-то, «чавота»,
Что по жизни и к смерти ведёт.
Город Рыжего и Тягунова,
И каких-то парней ОПС,
Счастье ищущих снова и снова…
Этот город навеки исчез.
Есть иной, остеклённо-умытый,
Ослеплённый чужою судьбой,
Вспоминающий редко и сыто
Про ушедший, пропащий, другой.
* * *
Перестать выгуливать мёртвых,
Вдоль стен пропахших солнцем
и хлоркой,
По узким улицам, заполненным
голосами,
Под серыми тучами, надзирающими
за домами.
Перестать видеть невидимые жесты,
Они слишком часты, они нечестны.
Надоело подхватывать
падающие монеты и вазы.
Прекратить это сейчас же,
навсегда и сразу!
Но если не я, кто будет
прогуливать заключённых,
В неземные тюремные одежды
облачённых,
Кто будет утолять их жажду
и перевязывать раны
Любовью сыновней, братской,
непостоянной?
И вот снова свидание, путь вдоль,
спуск вниз, полёт взгляда.
Ничего не случится, всё было,
иного не надо,
Осторожно, по переходу,
по колее у забора,
Торопиться нам некогда,
торопиться нам некуда,
расставание не скоро.
* * *
Вот темнота, дальний путь в детсад…
Память сгущается – мне шестьдесят.
Ногти желтеющих фонарей:
«Мы опоздаем, давай скорей».
Холод, резинка вкруг шапки, жуть
Дальних кварталов, нам как-нибудь
С санками втиснуться в тёплый трамвай,
Дырки продышаны в стёклах – рай!
Мама, не важно куда везут,
И остановки: вокзал, нарсуд…
Как я молился вчера – футбол
(«Динамо» Киев забило гол).
«Только б забили…» – и вот он пас…
Что ж, домолился. Кого он спас?
Нет, из трамвая на холод вновь
Только в обмен на твою любовь,
Сладкий батончик и клятву дашь –
Первым забрать, раньше всех, до каш,
Прочих горошниц? Опять во тьме,
Ручка в руке, как надёжно мне,
Счастливо, глупо – на дома свет.
Мне шестьдесят – это просто бред,
Ты молодая, я просто мал,
Слёз расставания не избежал…
Так. Инфантилов где греют здесь?
Место в котлах, я надеюсь, есть?
Мрамор
А в центре города стояла фирма
«Мрамор»
И высекала в вечность письмена.
Ты шёл ли, ехал – всё она упрямо
В глаза бросалась, холодом маня.
Среди двора белели обелиски,
Хозяев ждали, время торопя.
А смерть казалась радостно-неблизкой,
И близкой тоже. И ждала тебя.
Смерть щедро помогала знаменитым,
Бандитам, облекая в мрамор слог
Нелепых панегириков убитым
В разборках братских, подводя итог.
Недалеко от клуба-церкви, в склизком
Уюте остановки, на углу,
С какой-то даже радостью садистской,
И ты шептал: «Приду, когда помру».
Напротив медицинских академий,
Где тоже белый уважали цвет,
Трудилась фирма не за ради денег,
Хотя… За ради, что уж. Разве нет?
Вот время всё расставило по кочкам
Могильным, производство не зазря.
Цветочки в этом деле ставят точки,
Листы оторвались календаря.
Разрушен Геркуланум,
в прошлом «Мрамор»,
На месте фирмы – мебельный салон,
Но мимо проходя, молюсь упрямо
Во славу славных прошлого имён.
Как просто называлось всё когда-то,
Чему теперь лишь понята цена.
Под мрамором – лихих времён ребята.
На мраморе – остались имена.
* * *
У человека не может быть два затылка,
Но может быть два вихра, две мысли
особо любимых,
И, когда он насаживает
шпроту на вилку,
Вам ему позавидовать
просто необходимо.
У человека бывает одна судьба
при множестве вариантов,
Он её непременно ругает,
раньше я помню рвали
С отчаянием меха тальянки,
Жили короче, страшнее, но при идеале.
У человека может быть неизбывное
количество страхов,
Тёмная спальня, светлая гостиная,
шторы,
Но всё это не помогает человеку,
однако
Так же, как добрых родственников
разговоры.
И вот удар достигает
сознания предмета,
И вот гроза бушует,
как оркестр Мариинки,
И вот у человека наступает
последнее лето,
А он всё ловит на тарелке
вилкой сардинку.
* * *
Убежать в картинку,
коврик над кроватью,
Нитяной, с водою, с кораблём вдали,
Чтобы не вернуться, да с какой мне стати
В скукоте остаться, взрослые ушли.
Я хочу в картинку, в жизнь хочу другую,
Где колеблет парус, сонная вода.
Я не знаю, что в ней, но меня волнуют
Дальние причалы, в дымке города.
Я не засыпаю, просто слышу море,
Всё упорней волны, качка всё сильней.
Я, пожалуй, счастлив, у меня нет горя,
Буду я любимым до последних дней.
Посредине моря, сквозь разрывы ткани,
Жёлтые обои, золотой цветок.
Хоть обидно, только будущим и станет
На обоях блёклых тот цветок.
В свой срок.
* * *
Почему мне так невесело?
Рожу тенью занавесило,
Расчесал укусы давние,
Двери запер, отпер ставни и
Ожидаю окончания
Бесконечного свидания
С жизнью, в общем, бестолковою.
А в окне луна подковою.
* * *
На цыпочках эпоха уходила,
С холодными словами на устах.
Не успевали высохнуть чернила,
Не унимался глуповатый страх.
Всё в рифму, даже, кажется, доносы,
Все письма и автографы живых
На бланках, и стаканчик купороса
Меж окон, и сосед несчастный псих.
А оттепель уже потом, и лужи
В дворах-колодцах, и капели жесть…
Счастливые глупы и неуклюжи,
Им кажется, что правда где-то есть.
* * *
Лист смородинный внятен и гулок,
И металлом блестит на свету.
В одиночестве дачных прогулок
Обретаешь ты ноту не ту,
Что подсказана дрожью тяжёлой,
Метой ливня и жжением слёз,
Лаем дальним из памяти полой,
Где живой антрацитовый пёс,
Догорает и лает в закате...
На губах лишь смородины кровь,
И совсем это чувство некстати,
Эта поздняя к миру любовь.
Да, не лай ты, просил же предтеча…
Но заходится брошенный пёс,
Чует время, летящим навстречу,
Как каренинский паровоз.
Сиротство
Человек очень глупо устроен,
Он устроен так, что сиротство –
это навсегда,
Среди всех мировых катаклизмов,
трагедий и боен –
Это чувство главное,
затопляющее порою,
как в половодье вода.
Человек очень глупо не смиряется
с безысходностью пространства,
Того, в котором не хватает
всего одной любви, ноты одной,
Он вдруг осознаёт какую-то
неполноту и невосполнимость,
неразрушимость пасьянса,
Разложенного жизнью навечно,
и ходит угрюмый,
а то и больной.
Потому Лоту нельзя оглядываться,
потому невозможно смотреть
на мёртвую птицу,
Потому дети иногда беспричинно
плачут и закрывают глаза.
Сиротство однажды с каждым
должно непременно случиться,
Остальное – его предчувствие,
тучи на горизонте,
пока не напала гроза.