Утром, быстро побрившись, выхожу в общую комнату. Наша американская профессорша Елизабет Рив говорит по телефону, машет мне рукой – и продолжает:
– Уже выезжаете? Да, все здесь. Скоро увидитесь.
Понимаю: это она говорит с Бродским. От волнения я ухожу от домика, брожу в каких-то пыльных кустах… Ну и что из того, что был твоим приятелем, а стал нобелевским лауреатом? Бывает!
Фонд, пригласивший нас, создан на деньги мецената – в память о его сыне, студенте колледжа, которого при поездке в Нью-Йорк ограбили и убили. Когда этот фонд объявил «Русские дни», пригласили Бродского, а он позвал нас – Таню Бек, московскую поэтессу, Виктора Голышева, переводчика из Москвы, не раз выручавшего Иосифа, и меня, ленинградского кореша из самой ранней нашей компании, в основном сохранившейся.
Появляются красивые, аккуратные студенты-русисты Коннектикутского колледжа, говорящие по-русски. Так называемое неформальное общение – расспрашивают нас про жизнь. Вдруг Голышев, сидящий лицом к окну, произносит:
– О! Его зелёный «мерседес»!
И вот в прихожей (она же кухня) прозвучал быстрый скрип шагов и – абсолютно вроде не изменившаяся картавая речь. Ну что он там застрял? Кофе с дороги? Я понимаю, что волнение – не только от предстоящей встречи с Гением, но и от ещё более нервной встречи со Временем. Проходят десятилетия, и всё вроде бы не меняется – а сейчас тебе предстоит отразиться в зеркале времени и увидеть, что оно делает с нами. И вот он входит, располневший, улыбающийся, и произносит – слегка картаво, как всегда:
– Валега, пгивет! Ты изменился только в диаметге!
Теперь в нём уверенность и твёрдость – прежней дрожи не ощущается. Одет он абсолютно небрежно – в какую-то размахайку цвета хаки, в каких у нас ездят на рыбалку... Его высокая, породистая молодая жена из старой русской эмиграции, смешавшейся с итальянской, по-русски вроде и не говорит – во всяком случае, ничего не произносит. Ну ясно: она ценит Бродского теперешнего – и зачем ей все эти смутные, нервные, тяжёлые питерские воспоминания, которые привёз сюда я?
Перед выступлением мы расходимся по комнатам. Да, интересно колдует время! Вспышки-воспоминания... Вот – встреча на углу Кирочной... В шестьдесят каком-то году. Он с первой своей любовью, высокой и красивой Мариной Басмановой.
«Привет, Валера! Мне очень понравились твои рассказики в «Молодом Ленинграде». – «А, чушь!» – говорю я. Я тоже мог бы сказать, что мне «очень понравилось» его единственное, странное, непонятно почему отобранное из всего равнодушными составителями стихотворение в том же «Молодом Ленинграде» (кстати, первое и последнее, напечатанное здесь)... но это же смешно. Только усмехаться и можно над тем, как нас тогда печатали! Тяжёлые, нервные годы – но образовались мы именно тогда, хотя и не представляли ещё, что будет с нами.
Тут я, спохватившись, снова вижу себя в белой американской комнате. Сколько времени? Кидаюсь вниз – и оказываюсь в странной пустоте и тишине. Никого! Да. Тут Америка. Никто никого не ищет, не напоминает. Назвали один раз время и – всё. Дальше ты сам. Бегу. Стриженые лужайки, сверху занавешенные от солнца знаменитыми белыми дубами, изображёнными даже на гербе штата. Небо ярко-синее, за лужайками – белые деревянные дома. Осень. Коннектикут. 1991 год.
Нахожу серые административные здания, за ними – огромное зелёное поле, по краям – радостно орущая молодая толпа; разные цвета по разные стороны: помню, ребята говорили – решающий матч!
Разыскиваю аудиторию. На двери – небольшая афиша с нашими фамилиями. Да, народу поменьше, чем на футболе. Бродский уже на кафедре – и как раз читает самый любимый мой стих:
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок
и кликуху гвоздём в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал чёрт знает с кем во фраке…
Что так действует – голос, всё больше набирающий силу? Или слова? Была тишина, потом – овация. Потом он снова начал читать эти стихи – по-английски. Потом выступили мы, я прочёл маленький ранний рассказ «Случай на молочном заводе», тот самый, который был напечатан вместе с единственным стихотворением Иосифа «Я обнял эти плечи». Вспомнил ли он это – не знаю. Через полчаса намечалось новое выступление, и мы прилегли на краю футбольного поля, на сухой траве. Футбол бушевал, публика ревела. Да, трудно тут, в Америке, побеждать. Но надо стараться. Надо бы сказать Иосифу самое важное, но при установившемся приятельском тоне пафос не проходил.
– Ну что? – спросил Голышев. – Сходим передохнём?
– Да нет. Лень! Тут поошиваемся! – сказал Иосиф.
– «…Хата есть, да лень тащится!» – процитировал я другое моё любимое его стихотворение. Иосиф улыбнулся. Ну хотя бы так продемонстрировать, как мы все его ценим и любим.
После второго выступления мы остались сами с собой – даже профессорша наша, всем поулыбавшись и выдав конверты, ушла.
– Как-то вот так тут… без экстаза! – Иосиф объяснил нам правила здешней жизни.
Запросто, «демократично», сказал бы я, заходим в шумную пиццерию. Встаём в очередь.
– А нельзя – с лауреатом без очереди? – начинаю «выступать» я.
Он усмехается:
– Это только у вас!
– А вон в ту пиццерию, через дорогу, – нельзя? – предлагаю я. – Там пусто!
– Э, нет! – смеётся Иосиф. – Тут меня знают все, а там – никто!
Мы садимся с пиццами на тарелках. Тогда пицца казалась мне сказочной экзотикой.
– Да, – произносит он. – В первый раз я выступал здесь за двадцать долларов!
А теперь (по его требованию) всем нам – по полторы тысячи, как ему! Так и не успел его как следует поблагодарить… Вечером мы сидели в комнате Голышева, уничтожая привезённые нами водочные запасы. Иосиф разгорячился – вспоминали друзей, улицы, дома, где жили разные потрясающие типы.
– Ничего – после инфарктов твоих? – спросил Голышев, открывая вторую бутылку.
– А! – Иосиф махнул рукой.
Супруга его, которая так и просидела весь вечер словно мраморное изваяние, вдруг встала во весь свой гигантский рост и чётко, без малейшего акцента произнесла:
– М...к! – и вышла из комнаты.
Мы были в шоке!.. На кого это она так? Ну что ж – пора, видимо, расставаться!
…Уже в полусне появилось: солнечный школьный коридор – и рыжий картавый мальчик что-то возбуждённо кричит, машет руками. Так я впервые увидел его. «Мне кажется, мы хорошо пообщались, без понтов!» – с этой мыслью я засыпаю.
Проснулись мы рано, но Иосиф уже уехал.
– Сейчас мчится уже по хайвею в другой университет! – говорит Голышев. – Приходится крутиться. Такая тут жизнь. По расходам – несравнимая с нашей!
Я вспоминаю обшарпанный «мерседес», более чем демократичный прикид Иосифа… Может, это вовсе не пижонство, как вначале подумал я, а суровая реальность?
– Значит, Нобелевка не спасает? – спрашиваю я.
– Иосиф – настоящий русский интеллигент! – усмехается Голышев. – Умудрился получить Нобелевку именно в тот год, когда она была минимальной!
Зато «парень с нашей улицы» попал в вечность.