Первого октября 1936 года главой правительства мятежной Испании был провозглашён Франсиско Франко.
А примерно через два с половиной года он опубликовал такой манифест: «На сегодняшний день армия красных пленена и разоружена, национальные силы овладевают последними военными объектами. Война закончена. Бургос 1 апреля 1939 года – года победы. Генералиссимус Франко». Этим манифестом была завершена Гражданская война в Испании, обошедшаяся стране в 450 тысяч жизней, причём каждый пятый сделался жертвой «политических репрессий», то есть бессудных расправ над подозрительными. Материальные же и культурные потери перечислить просто-таки невозможно.
Однако наша жажда утешения требует тут же отыскать какое-то «зато».
Зато эта война сделалась романтической легендой, на которой воспитывались «миллионы юношей и девушек», как было принято выражаться в советских газетах. «Но пасаран!» «Патриа о муэрте!», «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!», «Над ним арагонские лавры /Тяжёлой листвой шелестят», – это звучало романтической музыкой. А в противовес разрушениям в архитектуре и в образовании можно было привести художественный шедевр, рождённый из огня и пепла Гражданской войны, – роман Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол». Особого веса роману придавал тот факт, что его чуть ли не тридцать лет не пропускала советская цензура, да и в шестьдесят восьмом он был выпущен на свет лишь с купюрами в дефицитнейшем чёрном четырёхтомнике, который сейчас лежит в пересыхающих магазинах подержанной книги по цене бутылки испанского вина.
Слово «фашист» давно утратило отчётливый смысл, превратившись в сгусток бессмысленной подлости и жестокости. Поэтому когда в начале девяностых у нас в России заговорили об опасности русского фашизма, то оказалось, что никто не знает, что это такое. В тогдашней полемике поучаствовал и я, оттолкнувшись от языковой практики, в которой слово «фашизм» постоянно окрашивается всеми цветами радуги: коричневый фашизм, красный фашизм, зелёный фашизм, белый фашизм, чёрный фашизм… Сближающим признаком проглядывает лишь стремление какой-то сравнительно простой части общества установить диктат над многосложным целым: фашизм – это бунт простоты против трагической сложности социального бытия. Чьи основы – противоречивость и непредсказуемость – были вскрыты ещё Софоклом в «Антигоне» и «Царе Эдипе»: любому долгу может быть противопоставлен другой долг, любой наш поступок влечёт за собой лавину непредсказуемых последствий, уничтожающих ценность даже и достигнутой цели.
Этого-то фашисты всех цветов и не признают, они убеждены, что они абсолютно правы, а все, кто с ними не согласен, дураки или мерзавцы, и что избранная ими цель будет достигнута в более или менее приемлемой форме, если они проявят достаточно «воли», то есть жертвенности и беспощадности: великая цель оправдывает любые средства и любые жертвы. И о жертвах рыцарь-антифашист Роберт Джордан размышляет очень много, словно испытывая на прочность свою преданность великой цели.
Хотя конкретная цель перед ним стоит в масштабах всей войны не слишком значительная – взорвать мост именно в тот момент, когда начнётся наступление. И собственная жизнь для него ничего не значит, он к этому себя приучил. Но с ним, скорее всего, погибнет и весь преданный ему небольшой партизанский отряд, – что ж, в сравнении с победой и это не такая уж большая беда. Зато тот факт, что противник уже знает о готовящемся наступлении, а потому и уничтожение моста теряет смысл, – это серьёзно. Хотя ведь не дело солдата рассуждать, он имеет право разве что отправить начальству донесение в надежде, что оно само отменит свой приказ. А если донесение опоздает – в том числе из-за шпиономании мрачного безумца Андре Марти, – что ж, значит, приказ должен быть выполнен. И пусть даже наступление будет неудачным, – авось, удачным окажется какое-то следующее, сейчас задумываться об этом не стоит. Ибо если война будет проиграна, всё остальное не имеет значения. Если фашистов не остановить здесь, завтра они кинутся на весь мир.
Это ли не диктат простоты, сводящей огромное многообразие общественных потребностей к моноцели, которую запрещено даже обсуждать? На время войны я отключил свой интеллект, с достоинством формулирует своё кредо Роберт Джордан. Но культ воли, культ исполнительности в сочетании с презрением к интеллекту, презрение к человеческой жизни в сравнении с великой целью, – разве это не общий признак всех фашистских идеологий? Поражение в войне представляется Джордану такой вселенской катастрофой, что о жизни после поражения немыслимо даже задуматься. Но вот поражение состоялось, и что, жизнь превратилась в кромешный ад, Франко превратил Испанию в сплошной ГУЛАГ? Ничего подобного, он скорее старался вытеснить своих врагов за границу, чем их уничтожить, были и амнистии «разоружившимся», тогда как у советского союзника, на которого только и было надежды, разоружайся не разоружайся, но если на тебя падала хоть тень подозрения, ничто тебя спасти уже не могло. Ничто не могло спасти и в том случае, если твоя жизнь понадобилась для выполнения плана. Напомню, что борьба вокруг моста происходит в тысяча девятьсот тридцать седьмом году. Когда по Москве ходила шутка: «Вы слышали, взяли Теруэль?» – «А жену?» И когда в испанских интербригадах количество расстрелянных собственным начальством было сопоставимо с количеством погибших в боях, причём около пятисот из них числились лично за ставленником Москвы Марти.
И кинулись ли испанские фашисты после победы на остальной мир? Франко сделал всё, чтобы выкрутиться из участия во Второй мировой войне, после одних переговоров с ним Гитлер сказал, что ему было бы легче, если бы ему вырвали несколько зубов. В Россию каудильо отправил одну только Голубую дивизию самых оголтелых, возможно, не без тайной мысли избавиться от столь кипучих соратников; он постепенно отдалил от управления государством и свою Фалангу, перекрестив её в Национальное движение. Во время войны Франко смотрел сквозь пальцы на то, что пограничники за бакшиш пропускали на испанскую территорию евреев-беженцев, и, в отличие от Муссолини, так и не принял антисемитское законодательство. Вместе с евреями в Испании спасались и сбитые над Францией английские лётчики, которым даже не препятствовали нанимать суда, чтобы выбраться «к своим». Ещё в конце сороковых Франко приступил к возведению циклопического мемориала в Долине Павших – «павших за Испанию», где дальновидно распорядился похоронить погибших республиканцев вместе со своими сторонниками, а потом устроил там и собственную усыпальницу.
Что ещё? Постепенная либерализация режима по мере его укрепления, хотя, по мнению его врагов, далеко недостаточная, подготовка демократического преемника-монарха, позволившая осуществить демократическую «перестройку», после которой стало возможным вести затяжную борьбу за вынос тела каудильо из построенного им мемориала по требованию тамошнего «Мемориала». Примерно, как у нас с Лениным и мавзолеем. И возражения там примерно такие же: мёртвых не воскресить, а нацию снова раскалывать незачем, ибо на стороне Франко тоже была (и есть) большая часть страны…
А лучше ли бы пришлось Испании, да и всему миру, если бы победили «красные» (среди которых было ещё и множество троцкистов, анархистов…), – большой вопрос, на который вследствие трагизма социального бытия точный ответ в принципе невозможен. Но лично моя интуиция на него отвечает: ох, не лучше!..
Наверняка с тенью Франко политики будут бороться до тех пор, пока на этом можно что-то заработать, а идеалисты, считающие, что мир и относительное будущее процветание нельзя основывать на убийствах, и вовсе никогда не простят ему пролитой крови. И будут правы. Прощать можно лишь свои страдания. Жаль только, гипергуманисты редко вспоминают о крови, пролитой побеждёнными: победитель в их глазах отвечает за всё.
Хемингуэй истребление фалангистов на площади над обрывом изображает со свойственной ему силой, наделив рассказчицу Пилар, как и многих любимых героев, своей стилистикой. Но для «народа» Роберт Джордан тут же отыскивает оправдание: они необразованные, а те-то воображают себя благородными идальго! Но скажите на милость, какое образование требуется, чтобы понять, что нельзя забивать цепами и резать серпами людей, которые, собственно, ещё ничего не совершили, а только принадлежат к враждебной партии? Этого что, прямо-таки негде было услышать?
Своим соратникам прощать самые страшные и подлые злодейства, если они идут на пользу высшей моноцели, – разве не в этом заключается логика фашистов всех цветов? О жестокостях и жертвах в романе размышляет не один Роберт Джордан, – об этом задумываются и самые простые умы. И все приходят к одному: иначе победить нельзя. И они правы: действительно нельзя. К этому выводу приходят все – левые, правые, красные, чёрные, голубые…
Так что же его порождает, фашизм? Капитализм, социализм, национализм, клерикализм? Фашизм порождает война. Война всех превращает в фашистов – и антифашистов тоже. Фашизм есть перенесение принципов и ценностей войны на мирную жизнь, фашизм либо наследие прошедшей войны, либо приготовление к будущей.
И кому же было легче выбраться из-под власти военной простоты – испанскому фашизму или советскому антифашизму? Мирная жизнь привела к тому, что постепенно выбрались и те и другие: спокойная мирная жизнь – единственная надёжная профилактика фашизма. Кто отойдёт дальше от войны или её угрозы, тот отойдёт и дальше от фашизма.
В июне 1937-го на Втором конгрессе американских писателей в своей программной речи «Писатель и война» Хемингуэй произнёс многократно впоследствии цитируемые слова: глядя на героическую борьбу республиканцев («Испанский дневник» Михаила Кольцова прямо-таки набит сценами их отчаянной трусости и запредельного бардака), «начинаешь понимать, что есть вещи и хуже войны. Трусость хуже, предательство хуже, эгоизм хуже». Я думаю, певец героического пессимизма здесь впал в оптимизм, – хуже войны нет ничего. Ибо война рождает трусость, предательство и эгоизм в масштабах, немыслимых в мирное время. Собственно, сам Хемингуэй это и продемонстрировал в образе умного и подлого Пабло: ведь именно Пабло довёл операцию по уничтожению моста до победного конца, именно он привлёк недостающих людей и лошадей для отхода. А потом сам же и перестрелял привлечённых, чтобы не делиться лошадьми: Боливару не снести двоих.
В той же речи Хемингуэй выносит приговор фашизму и указывает методы борьбы с ним с тою же солдатской простотой: фашизм – это опасный бандит, «а усмирить бандита можно только одним способом – крепко побив его». Увы, у бандитов, в отличие от фашистов, нет образа коллективного, национального будущего, у них есть только личная алчность и личный апломб. А испанский фашизм был порождён именно «битьём», десятилетиями бесчисленных локальных стычек. «Усмирила» же фашизм лишь его победа.
Короче говоря, хочешь избегнуть фашизма – всеми силами избегай войны и даже предвоенной истерии, – совет, который гораздо легче дать, чем исполнить, поскольку все современные массовые войны начинаются и ведутся в состоянии коллективного психоза. А психоз – это прежде всего утрата критического отношения к своему состоянию. Когда-нибудь психиатрическая история, давно ждущая своего разрабатывания, возможно, выявит даже и физиологические особенности военных психозов. Хотя, может быть, и они сведутся к обычным, бытовым симптомам, порождаемым длительной тревогой и беспомощностью.
А насколько глубоко в предвоенной Испании зашёл психоз взаимной подозрительности, лучше всего показывает такой эпизод. В 1936 году в Мадриде разошлись бредовые слухи, будто монахи раздают пролетарским детям отравленные конфеты. Зачем, для чего, в конце концов, если уж церковь – прислужница эксплуататоров, то ей совершенно ни к чему уменьшать поголовье эксплуатируемых. Их желательно привести к покорности, не более того, а уж отравление детей никак не может способствовать умиротворению их родителей! Казалось бы, очевидно. Но у психотиков собственная, бредовая очевидность, – разъярённые «пролетарии» перебили множество монахов и священников.
Так что остановить войну могли бы, пожалуй, разве что массовые инъекции галоперидола.
Так же просто, по-военному Хемингуэй высказывается по теме «литература и фашизм»: «Фашизм – ложь, и потому он обречён на литературное бесплодие». Не только фашизм, литературу не может породить никакое политическое течение, поскольку политика – одна из низших сфер человеческой деятельности, где борются за самые что ни на есть земные массовые ценности, за собственность и власть, а царство литературы не от мира сего, её назначение противостоять земной мерзости и земной жестокости. Что, литературу эпохи так называемого капитализма – всех этих Стендалей, Бальзаков, Сартров, Теккереев, Диккенсов, Фолкнеров, Хемингуэев – породила какая-то специальная капиталистическая политика? Нет, она всего лишь позволила им вырасти и разрастись тем, что не вмешивалась в их работу. А если бы сам Хемингуэй подчинил себя антифашистской политической целесообразности Роберта Джордана, то ни за что бы не написал свой, выражаясь его языком, чертовски сильный роман. Он бы не стал дискредитировать политическое руководство интербригад в лице Андре Марти («коней на переправе не меняют»), не стал бы дискредитировать «своих», изображая творимые ими зверства, не стал бы писать о бардаке, о неспособности республиканцев хранить военные тайны, а наваял вместо этого что-нибудь в духе незабвенного социалистического реализма: мужественные и благородные солдаты под мудрым партийным руководством.
Хемингуэй не позволил политике вмешаться в своё творчество и победил. А победившее фалангистское руководство не стало навязывать испанской литературе никакого «фашистского реализма», и литература в Испании развивалась примерно, как и в остальной Европе. Были у них и экзистенциалисты, и сюрреалисты, и чернушники-«тремендисты» (от слова tremendo – «ужас»), один из которых, Камило Хосе Села, спокойно печатавший свои разоблачительные романы за границей, благо по-испански говорят и в Аргентине, даже вышел в нобелевские лауреаты 1989 года и благополучно скончался в Мадриде, пережив Франко более чем на четверть века.
Мой приятель, профессор-славист, сын испанского коммуниста, бежавшего в Советский Союз и вернувшегося в Испанию после амнистии, рассказывал мне, что в литературе запрещалось трогать лишь каудильо и церковь, остальное власть не интересовало. Но и запрещённое вполне можно было печатать за границей, и никаких последствий это не влекло, – это наши тупицы ухитрялись создавать писателям мировую славу своими преследованиями.
Сам мой приятель тоже никакой дискриминации ни в учёбе, ни в карьере не подвергался, только в армии его отправили служить в какие-то подсобные части. Офицеры его и там никак не притесняли, только подшучивали, когда, скажем, он стоял на часах у свинарника: «Как жизнь, красноармеец?» – «Да вот, свиней охраняю». – «Лучше свиней, чем нас».
И, честное слово, их можно понять.
Офицеров, конечно, а не свиней.
Александр Мелихов