Н.Д.
По нашим временам и нравам Антон Павлович Чехов нестерпимо, старомодно не откровенен и скрытен! Нет чтобы оставить обстоятельные мемуары обо всех своих увлечениях или – на худой конец – связки писем, к сему относящихся…
Приходится «довольствоваться» его перепиской с Ольгой Леонардовной Книппер, вскоре ставшей его женой, хотя и здесь особо «любознательным» читателям нечем поживиться.
Зато другим есть что вычитать в этом кратком пятилетнем эпистолярном «романе» и счастливом, и драматическом.
Перелистаем его.
Летом 1902 рода Чехов и Книппер – в подмосковной Любимовке.
«Апрель и май достались мне недёшево, – пишет Антон Павлович пригласившему их сюда Станиславскому (Ольга Леонардовна тяжело болела), – и вот мне сразу привалило, точно в награду за прошлое, так много покоя, здоровья, тепла, удовольствия, что я только руками развожу. И погода хороша, и река хороша….»
По уверению писателя, он совершенно обленился, только и делает, что рыбу ловит – «по пяти раз на день… с утра до вечера».
Когда в августе Чехов вернётся в Ялту, Книппер будет писать ему: «Как мне хочется увидать твою фигуру в саду или на плотике, с удочкой… Плотик пуст без тебя… Перед обедом сидела на плотике и любовалась солнечным закатом… Постояла на плотике, посмотрела на тёмную, холодную, стальную воду, на берега и думала о двух удивительных художниках, таких близких друг другу, – о Чехове и Левитане».
Исаака Ильича к тому времени в живых уже не было. Считаные месяцы оставалось жить и его давнему другу. Годом раньше он сказал знакомому, М.М. Ковалевскому: «Как врач, я знаю, что жизнь моя будет коротка». Насчёт вдруг «привалившего» ему здоровья Антон Павлович в письме Станиславскому по своему обыкновению явно скрытничает (он и в последние свои дни будет уверять друзей: «Здоровье входит в меня не золотниками, а пудами»).
На самом-то деле вот уж где он в этом смысле был на «плотике» шатком, то и дело уходящем из-под ног, о чём неохотно, скупо, противоречиво упоминается в письмах к жене: «…Кашляю гораздо меньше… от плеврита осталось только чуть-чуть… Я здоров – честное слово… Гуляю лениво, ибо почему-то задыхаюсь…» и т.п.
И лишь шутливо поругивая затосковавшую Ольгу Леонардовну, проговаривается: что это ему «позволяется хандрить», «ибо бываю болен почти каждую неделю».
Да и Ялта – тоже утлый, неуютный «плотик» со своим то безлюдьем, то сменяющими его никчёмными, утомительными визитами посторонних, часто навязчивых людей – «всякого рода беспокойщиков», по выражению Антона Павловича. Даже при хорошей погоде она представляется вынужденному новосёлу «тюрьмой», «тёплой Сибирью», а уж в иную пору!..
«Сегодня идёт дождь, холодно, скверно… Я не выхожу, сижу у себя в кабинете, и кажется мне, что я в Камчатке уже 24 года… Я точно в ссылке в городе Берёзове. Мне нужно жить в Москве, около тебя, нужно видеть и наблюдать жизнь…»
Антон Павлович и одному из давних знакомых жаловался: «…Я чувствую, как мимо меня уходит жизнь и как я не вижу много такого, что как литератор должен бы видеть». Из писем Ольги Леонардовны же известно, какие он лелеял планы, чтобы утолить эту жажду. «Я вспоминаю, – пишет она, – твои слова, помнишь, ты говорил, что хотел бы с котомочкой ходить по белу свету?» Что-то подобное сказано и в письмах самого Чехова: «Мне бы не писать лет пять, лет пять путешествовать, а потом вернуться бы и засесть».
Он томится, тоскует, порой раздражается: «Писать мне не хочется, да и о чём писать? О моей крымской жизни?.. Оставаться здесь я не могу. Не могу, не могу!.. Мне даже кажется невероятным, что мы увидимся когда-нибудь».
Но стоило Ольге Леонардовне захандрить, начать сетовать на их «нескладную» жизнь, как к ней шли спокойные, ласковые, утешительные письма: «Занимайся своим делом, а пожить вместе мы ещё успеем… Ты, родная, всё пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живёшь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, т.е., когда женился, ясно сознавал, что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойдённым, напротив, мне кажется, что всё идёт хорошо или так, как нужно… Не говори глупостей, ты нисколько не виновата, что не живёшь со мной зимой».
И далее с «пресерьёзной» рассудительностью: «Напротив, мы с тобой очень порядочные супруги, если не мешаем друг другу заниматься делом».
Однажды Книппер написала: «Я около тебя становлюсь лучше». И немудрено – столь мощные импульсы к подлинному творчеству излучают иной раз письма с «плотика». От проникновенных комментариев к собственным чеховским пьесам, которые «в работе» у актрисы, до самых его заветных, выношенных, выстраданных убеждений.
«Искусство, особенно сцена, – это область, где нельзя ходить не спотыкаясь, – было сказано в самом начале переписки с актрисой новорождённого Художественного театра. – Впереди ещё много и неудачных дней, и целых неудачных сезонов, будут и большие недоразумения, и широкие разочарования, – ко всему этому надо быть готовым, надо этого ждать и, несмотря ни на что, упрямо, фанатически гнуть свою линию».
Это отнюдь не поучения свысока от признанного мэтра. Тут – собственный опыт «неудачных дней» и «широких разочарований» (провала «Чайки» на Александринской сцене, неприятия «Лешего»). Как отмечено в более позднем письме, уже Книппер-жене, после «Иванова» остальные пьесы «долго ещё лежали… дожидаясь Влад. Ивановича» (Немировича-Данченко, который, по чеховским словам, дал жизнь «Чайке»).
Антон Павлович пишет: «Ваше дело работать исподволь, изо дня в день, втихомолочку…» – а нам вспоминается, что и сам он, когда «ленился» и «рыбачил», в действительности много чего «наловил» для задуманного «Вишнёвого сада» в своём любимовском окружении – в характерах и биографиях родичей Станиславского, слугах, соседях, приезжих...
Ольга Леонардовна писала мужу, что «всего… добилась одна, сама, своими силами». Не забудем, однако, и про его эпистолярные «подсказки», и про то, что роль Маши в «Трёх сёстрах» многое раскрыла в актрисе. Сообщая, что играет с наслаждением, Книппер добавляла: «Ты знаешь, она мне, кроме того, принесла пользу. Я как-то поняла, какая я актриса, уяснила себя самой себе. Спасибо тебе, Чехов!»
Кажется, что и создавалась-то эта роль словно бы, как говорится, на «вырост» будущей исполнительнице. «Преподнесён» же ей этот дар в обычной чеховской, столь частой в переписке, комической манере: «Ах, какая тебе роль в «Трёх сёстрах»! Какая роль! Если дашь десять рублей, то получишь роль, а то отдам её другой актрисе».
И не вложил ли он в эту роль и частицу собственных ялтинских переживаний, мыслей и чувств человека, который как раз тогда сетовал, что «уже два года, как… не видел травы»?
«Сегодня впервые слышал весеннее пение птицы, – напишет он однажды, – …робкое, нерешительное чириканье птички, которая в конце марта улетит в Россию».
Что если и отсюда это Машино: «А уже летят перелётные птицы… Милые мои, счастливые мои…»
Ах, вслед бы, с котомочкой…
«Впрочем, всё это мечты, мечты!» – как будет написано, совсем незадолго до смерти, по совсем другому, будничному (только ли?..) поводу («Осенью начну строить баню…»).
Сказанное в самом начале переписки с Ольгой Леонардовной в комическом, поддразнивающем высокопарном тоне: «Здравствуйте, последняя страница моей жизни…», оказалось сущей правдой.
Читаешь письма с «плотика», и за всеми щедро рассыпанными там шутками, «подначками», дурашливыми прозвищами (прямо-таки в духе Антоши Чехонте) и «свирепыми» угрозами проявить свою супружескую власть («могу тебя и побить» и т.п.) проступает целомудренно таимый тютчевский «прощальный свет любви последней, зари вечерней».