Станислав КУНЯЕВ всегда идёт и в жизни и в литературе своим путём. Иногда это утоптанный, хоженый-перехоженый большак, и писатель идёт со всеми, в колонне, то возглавляя её,
то отставая и осознанно замыкая ряды. Иногда это извилистая тропинка в глуши леса, едва заметная, но чутко улавливаемая знатоками леса и опытными первопроходцами. Иногда это и на самом деле нехоженая целина, бурелом, в который и углубляться опасно одинокому человеку, даже если он бывалый боец и умеет отвечать ударом на удар.
И сворачивает с большака в лесные дебри, с асфальта шоссе на едва заметную тропку Станислав Куняев всегда сам, повинуясь лишь внутреннему чувству поэта.
Пишу не чью-нибудь
судьбу –
свою от точки
и до точки,
пускай я буду
в каждой строчке
подвластен
вашему суду…
У него и в жизни, и в поэзии всё выстрадано, всё пережито. Всё пройдено. Недаром «путь» – одно из корневых слов его поэзии. Путь – это тайга и горы, Тянь-Шань и Тайшет, реки Мегра и Северная Двина, это его родная Калуга и Саров, Охотское море и Балтика… Путь – это вёрсты лет и вехи исторических событий. Это полёт Гагарина в космос и баррикады 1993 года. Это тихая лирика и ораторская интонация, молитвенное погружение в крещенскую воду русской истории и бунтарский призыв к вечному сопротивлению. И всегда – среди людей, среди их печалей и трагедий…
Как много печального люда
в суровой отчизне моей.
Откуда он взялся, откуда –
с каких деревень и полей?
Вглядишься в помятые лица,
в одно и другое лицо
и вспомнишь: войны колесница! –
и ахнешь: времён колесо!
Но и среди дорогих ему людей он несёт свой крест, свою истину и даже порой своё несогласие с ними, интуитивно находя требуемый ему путь.
...Но как свести концы с концами,
как примирить детей с отцами –
увы, я объяснить не мог…
Я только сочинитель строк,
в которых хорошо иль плохо,
но отразилась как-нибудь
судьба, отечество, эпоха, –
какой ни есть, а всё же путь…
К своему семидесятипятилетию Станислав Куняев пришёл почти таким же, как и начинал: с утверждением деятельного добра, которое необходимо защищать. Мне кажется, с подачи своего друга, а в чём-то и наставника Вадима Кожинова Куняев чересчур поспешно отказался от знаменитых строк «Добро должно быть с кулаками». Я прекрасно понимаю Вадима Валерьяновича, который осознанно делал ставку на совсем иное направление в поэзии и умело влиял на целое поколение поэтов и критиков. Этот пример – скорее доказательство реального влияния талантливого критика на литературу. Кожинов лишь предвидел, предчувствовал по первым всходам развитие более национальной, более востребуемой народом так называемой тихой лирики и, используя свою власть над умами молодых поэтов, умело аккумулировал их в нужном направлении. Ему явно мешало куняевское «добро с кулаками» своим максимализмом, кричащей эффектностью. И он сумел даже такого волевого человека, как Станислав Куняев, увлечь своим тогдашним пониманием национальной русской поэзии, увлечь его на путь «тихой лирики». В предисловии к книге Куняева «Путь», вышедшей в 1982 году, Вадим Валерьянович пишет: «В 1959 году он написал стихотворение «Добро должно быть с кулаками…», соответствующее всем канонам «громкой лирики». Опубликованное в московском «Дне поэзии» в 1960 году, стихотворение завоевало поистине предельную популярность… Шум вокруг этого стихотворения был настолько внушительным, что он не растворился до конца ещё и сегодня, через двадцать с лишним лет. Ещё и сейчас имя Станислава Куняева в сознании многих автоматически связывается с фразой «Добро должно быть с кулаками…», хотя поэт давным-давно «отрёкся» от собственного произведения и в стихах («Постой. Неужто? Правда ли должно?..»), и в одной из своих статей. (Станислав Куняев писал, в частности, что «стихи эти совершенно «неинтересные», что они явились как порождение модной «словесно лихой, но абстрактной и безличной манеры…») Я привожу эту длинную цитату как доказательство безусловного и абсолютного авторитета Вадима Кожинова. Ведь на самом деле и стихотворение с «отречением» было у Куняева, и статья была…
Неграмотные формулы свои
я помню. И тем горше сожаленье,
что не одни лишь термины ввели
меня тогда в такое заблужденье…
И я сам вослед авторитетнейшему Кожинову писал в статье о поэзии Станислава Куняева: «Что заставило поэта Станислава Куняева… свернуть с дороги славы, отказаться от громогласных заявлений типа «Добро должно быть с кулаками…»? Может быть, чувство поэтического вкуса… Нашёл в себе силы – свернуть на путь свой…» На путь свой Станислав Куняев на самом деле свернул. Но не с отречением от своего программного стихотворения, а гораздо позже. Когда он понял, что путь поэтической тишины не для него.
Вадим Кожинов был и останется навсегда идеологом целого литературного направления. Хотя в своих статьях щедро оставляет друзьям право чувствовать себя первооткрывателями. Вадим Кожинов пишет: «Станислав Куняев обрёл бесценных сподвижников на своём новом пути – таких, как Анатолий Передреев, Николай Рубцов, Владимир Соколов. Вместе они создали основу целого направления, или, вернее, периода в развитии отечественной поэзии, получившего позднее прозвание «тихая лирика». С середины 60-х годов это направление, во многом родственное так называемой деревенской прозе (Василий Белов, Виктор Лихоносов, Валентин Распутин, Василий Шукшин и др.), стало основным средоточием движения русской поэзии…»
Всё это безусловно так, но неслучайно же, как признаётся уже сейчас в своих знаменитых мемуарах Станислав Куняев, одной тихой лиричности ему явно не хватало по характеру своему, он осознанно шёл к борьбе, к ярко выраженной гражданской позиции, к ораторской публичной интонации. И одного поэтического кружка из «тихих лириков» уже в 70-е годы было ему маловато.
Вадим Кожинов не скрывал своего недовольства ранними стихами поэта: «…Стихи этого рода могли чрезвычайно быстро обрести широчайшую популярность: нужно было только остро, эффектно, кричаще выразить «мысль», уже так или иначе знакомую, близкую аудитории, – и «мысль» эта принималась на «ура»…» Критик был искренне рад, что «…пройдя по этой дороге, в сущности, всего несколько шагов, поэт вдруг решительно свернул с неё. При этом он, безусловно, пожертвовал своей уже нараставшей шумной известностью, ибо даже в самом его поэтическом мире словно наступила глубокая тишина – тишина раздумья и пристального, чуткого вслушивания в голоса природы и истории…»
Нет, внимательно прочитав все лучшие стихи Куняева, уверен сейчас, что никогда никаким «тихим лириком» поэт не был. Очевидно, отдавая дань своему учителю Кожинову, он посвятил ряд стихов воцарившей тишине: «…люблю тишину полуночную», «…тёмным воздухом и тишиною». Ну так и Андрей Вознесенский тогда писал «Тишины хочу, тишины... Нервы, что ли, обожжены?..». И это, очевидно, влияние Кожинова. Как оказалось, скорее отречение у Станислава Куняева шло от идеологем шестидесятников, от их революционизма, от их крушения традиций, но волевое, гражданское, бойцовское начало, право на сопротивление как определяло, так и определяет до сих пор и поэзию, и жизненное поведение Станислава Куняева. И это прекрасно. Это редкий дар, которого были напрочь лишены как многие его друзья-единомышленники, так и оппоненты-шестидесятники, подменявшие суровую требовательную социальность в своих стихах сиюминутными выплесками модных сентенций. Именно поэтому то же «Добро должно быть с кулаками» у Евгения Евтушенко абсолютно не прозвучало и не запомнилось. Это была громкая фраза, не больше, а в стихотворении Куняева была уже тогда выношенная жизненная позиция. И я с ней согласен на все сто процентов уже сегодня, в третьем тысячелетии, спустя более чем 40 лет после написания нашумевших строк:
Добро должно быть с кулаками,
добро суровым быть должно,
чтобы летела шерсть клоками
со всех, кто лезет на добро…
Конечно, глубоко русскому, глубинно русскому поэту Станиславу Куняеву были по-человечески ближе и Николай Рубцов, и Владимир Соколов, и Анатолий Передреев. Он очень быстро устал от изощрённой атмосферы Слуцкого, Межирова и Самойлова. Он примкнул к «тихим лирикам», скорее, как русский поэт, как боец, как соратник, как друг, как ценитель национальной русской поэзии, но я уверен, что рубцовское блаженное состояние ощущения природы вряд ли его посещало – «тихая моя родина…» или «матушка возьмёт ведро, тихо принесёт воды»… Не куняевское это состояние.
Да, конечно, всем нам в иные минуты хочется полюбить весь мир, простить все грехи и все проступки, как сам же Куняев писал:
Живём мы недолго, – давайте любить
и радовать дружбой друг друга.
Нам незачем наши сердца холодить,
и так уж на улице вьюга!
Что делать? Земля наш прекрасный удел –
и нет среди нас виноватых.
Но, увы, долго в таком состоянии всепрощения нельзя в России находиться. Может быть, в брежневскую эпоху и было какое-то излишнее состояние всепрощения в обществе? Излишнее умиротворение? И что мы имеем?
Надо мужество иметь,
чтобы золото тревоги
в сутолоке и в мороке
не разменивать на медь.
Надо мужество иметь
не ссылаться на эпоху,
чтобы божеское богу
вырвать, выкроить, суметь…
Такое мужество на достаточную жёсткость в противостоянии злу, в противостоянии врагам Божьим, в конце концов уличное мужество драчуна поэт имел всегда.
В этом моём споре или размышлении нет никакого противопоставления былых друзей или, Боже упаси, умаления «тихой лирики». Скорее, речь идёт о естественном разнообразии русской поэзии. Никак не сводима русская поэтическая традиция к одной лишь «тихой лирике». Так же как русский народ не похож на безропотный и терпеливый, смиренный и покорный. Кто же тогда от Мурманска до Аляски дошагал? Кто Берлин и Париж брал? Нет, в Куняеве совсем иная поэтическая воля была заложена. К тому же и деревенским он никогда себя не ощущал. Даже и дачником, как Владимир Соколов, не чувствовал себя. Скорее, первопроходцем, бунтарём или неким хищным зверем. Одиноким волком. Как его прозвала многие годы близкая ему Татьяна Глушкова. Вольным и бесстрашным.
То, что принимали у Куняева за юношеский максимализм, оказалось его постоянным состоянием души. Его державным максимализмом, его требовательным подходом и к миру и к себе.
Рим был и есть, и вечен будет,
коль «Горе побеждённым!» – есть,
и – «Победителей не судят!»…
Его мир – это мир суровых людей, где сентиментальность не прощается и не поощряется.
В окруженье порожистых рек,
в диком мире гранита и гнейса,
как ни горько, но знай, человек, –
на друзей до конца не надейся…
Рухнет камень, исчезнет стезя,
друг протянет бессильные руки.
Будь расчётлив, подумай о друге
и рассчитывай сам на себя…
Он отчаянно любит природу. Но не способен её созерцать, даже наблюдать, он всегда взаимодействует с ней. Резко, жёстко, на равных.
Законы охотничьей жажды
жестоки, а значит, не жаль,
что в алые нежные жабры
вонзилась колючая сталь.
И в результате такого взаимодействия форель «бьётся, кровавя траву…».
Какое уж тут «безмерное добро» из его вымученных «тихих стихов»! Всё более в зрелой лирике Станислава Куняева намечается противоречие в собственной душе, противостояние внутри себя. Что делать, если и зло ты отстраняешь от себя, подымая глаза к небесам, вспоминая «Возлюбите врагов!». И на самом деле возмечтается о добре без кулаков, о тихом мире любви, «но вспомнишь, как чёрные дни ползли по любимой отчизне, и всё, что вершилось людьми во имя возмездья и жизни», и собственную эмоциональность подавляешь рациональным чувством справедливости: «и вдруг выплывает со дна бессмертное: – Око за око!»
Думаю, природное хищничество охотника сблизило Куняева с таким же, как он, одиноким и жёстким Игорем Шкляревским. И тот, и другой, наверное, могли бы написать такие строки:
Когда удушье или страх
берут тебя за горло –
ты локоть сам поставишь так –
что хрустнут чьи-то рёбра…
Тогда ты вспоминать не рад
о совести и чести…
В толпе никто не виноват
и все виновны вместе.
Может быть, его самого ждал такой же одинокий путь отвернувшегося от людей поэта?.. Может быть, он сам запутался бы в своей двойственности между миром и войной, между добром и кулаками, между милосердием и свирепостью, между правдой и ложью. Между музыкой Грига и пьяным Витей, калечащим свою подругу. Между всем высоким, за что цеплялась эмоциональная и нежная душа поэта, и всем низким, что вынуждала принимать рациональная, борющаяся за жизнь плоть. Всё может быть…
Коль мир суров и столько зла
ещё таится в древнем чреве,
что даже лайка у костра
вдруг ощетинилась во гневе.
И потому, хоть сам не рад,
чтоб сердцу не было тревожней,
рукой нащупаешь приклад –
с ним как-то засыпать надёжней.
Конечно, непроста жизнь, где приклад часто заменяет и друга надёжного, и подругу нежную. В своих дневниках Куняев в 1974 году пишет: «Рубцов похоронен, Передреев пьёт и разрушается. Немота овладела им. Игорь болен, и не видно просвета в его болезнях. Соколов слишком устал от своей жизни. Неужели мне придётся в старости, если доживу до неё, залезть в нору, как последнему волку, и не высовываться до конца дней своих?»…
Эта жизнь – за чертой милосердия. Она ломала и ломает многих талантливых людей. Станислав Куняев выстоял потому, что за ним был ещё угрюмый русский ветер. Всё-таки он не был никогда тотально одиноким, ибо даже подсознательно чувствовал себя со своим народом. Его спасал в начале ещё не осознанный им биологический русский национализм. Чувство родного пространства, корневая связь и с прошлым своим, с прошлым своего рода. Именно эта самая жгучая, самая смертная связь по-настоящему сблизила его и с кругом поэтов, приверженцев «тихой лирики». Уверен: не эстетическая была между ними близость, а общее ощущение русскости, принадлежности к русской культуре. Это же чувство с неизбежностью привело его к разрыву со своими былыми учителями Слуцким и Межировым. Это чувство русскости дало мужество ещё в 1964 году писать: «Церковь возле гастронома / приютилась незаконно…». Мужество оспаривать ту же постановку «Андрея Рублёва» именитым кинорежиссёром Тарковским, во время съёмок которой живьём сожгли корову ради эффектного кадра. Мужество признания полной потери былого народного христианского сознания:
Реставрировать церкви не надо –
пусть стоят, как свидетели дней,
как вместилища тары и смрада
в наготе и в разрухе своей…
Всё равно на просторах раздольных
ни единый из нас не поймёт,
что за песню в пустых колокольнях
русский ветер угрюмо поёт!
Угрюмая песня русского ветра звучит до сих пор по всей стране нашей. И может быть, не мы, так дети наши научатся её понимать. «Чем ближе ночь, тем родина дороже…»
И разве не то же «добро с кулаками» звучит в стихах Куняева уже в 90-е годы в не менее знаменитом и символичном «Последнем параде»? Он никогда не боялся переламывать себя, когда ошибаясь, когда сразу же верно находя дорогу к своей последней правде. Не боялся отрекаться от своих былых утверждений и былых либеральных учителей, если приходил к пониманию совсем иных национальных и государственных истин:
Я предаю своих учителей,
пророков из другого поколенья.
Довольно, я устал от поклоненья,
я недоволен робостью своей…
Я знаю наизусть их изреченья!
Неужто я обязан отрицать
их ради своего вероученья?
Молчу и не даюсь судьбе своей.
Стараюсь быть послушней и прилежней
Молчу. Но тем верней и неизбежней
я предаю своих учителей.
Что это – новый нигилизм? Новая распродажа авторитетов? Нет, начало обретения древних православных русских истин, вхождение в круг русской культуры с её широчайшим выбором эстетических традиций. Но с её неуклонным нравственным максимализмом. Думаю, надо иметь высшее мужество, сильную волю и характер, чтобы писать такие стихи. (Впрочем, и такие мемуары, как его «Поэзия. Судьба. Россия», не напишешь, не имея воли, мужества и таланта.)
Он становится в зрелые свои годы, уйдя от одиночества природного хищника, не поэтом той или иной группировки, тех или иных эстетических пристрастий, а русским национальным поэтом. Значит, и гражданином, значит, и публицистом, значит, и историком, мыслителем, пророком… Сила его была ещё в том, что и в самые официозные советские годы, и в перестроечно-антисоветские он не был декоративным патриотом, певцом а-ля-рюс. Его любовь к родине была горькой, сквозь боль и страдания, сквозь потери и поражения:
Я впадал окончательно в грусть,
на душе становилось постыло,
потому что беспечная Русь
столько песен своих позабыла!..
Но зато на просторах полей,
на своей беспредельной равнине
полюбили свободу потерь
и терпенье. Что пуще гордыни…
Ему было гораздо тяжелее, чем многим его соратникам из стана «тихой лирики» или же близкой по духу и гораздо более мощной деревенской прозы. Тех ещё спасала русская провинция, постоянная связь с подпитывающими их дух Матёрами и Бердяйками, подпитывающими даже своим разрушенным видом. Станислав Куняев всё же как поэт был сформирован столицей, городом, ему приходилось опираться не на «тихую мою родину», не на Матрёну или Ивана Африкановича, а на литературу и историю, на идеологию русского патриотизма. Даже для «Нашего современника» в пору расцвета деревенской прозы он всё ещё был русский, но чересчур московский, чересчур своевольный поэт. И добирать ему приходилось, уже опираясь на национальную культуру. На русскую философскую мысль. Поэтому он не столько почвенник в творчестве своём, в жизненной позиции, сколько государственник, русский имперский поэт…
Даже при всём его эмоциональном рационализме и волевом напоре в постперестроечное подлое для русского человека время наступали у поэта минуты уныния, безверия, безнадёжности…
Зимний рассвет просочился
сквозь занавес синью…
Может, с эпохой прощаюсь.
А может быть, с жизнью.
Я насмотрелся и крови, и грязи. Довольно.
Всё отболело. И даже почти что не больно.
Всё отболело… А что напоследок осталось,
выпало, словно осадок, в такую усталость,
что неохота вставать.
Говорить, просыпаться,
что неохота на имя своё отзываться…
И всё-таки в итоге, когда поэт готов уже идти на свою Голгофу, готов согласиться с распятием своего народа, а заодно и себя, и своей поэзии, он прозревает, как последнюю истину, что «русские дороги извернутся – бросятся нам в ноги, к полю Куликову приведут…»
…К полю русской Победы. Во имя этого и не убирает свой меч в ножны поэт и гражданин Станислав Куняев. Во имя этой Победы всё-таки и сегодня, как и почти пятьдесят лет назад, его «Добро должно быть с кулаками…». Эта истина им уже выстрадана сполна…
...Плюнул. Выстоял. Дух закалил.
Затоптал адский пламень ногами.
ну маленько лицо опалил,
словом, вышло добро с кулаками.
Я иду – победитель огня,
предвкушаю – дружина моя
от восторга и радости ахнет!
Но шарахнулись вдруг от меня.
– Адским пламенем, – шепчутся, – пахнет!..