А началось с того, что они – пятеро казаков и толмач – набрели как-то утром на стойбище тунгусов и, обрадовавшись зело, стали требовать с них положенный государев ясак: по соболю с семейства. То ли хитрил глава инородного племени, то ли правду баял, только выходило, по его словам, что дань они «царю белому» за год этот уже сполна выплатили. Строгие, говорил старикан, люди приходили, такие же носатые, как и вы, и так же одетые.
– Неужто опять енисейские побывали?! – в сердцах воскликнул тогда десятник Степан.
Да только делать было нечего. И так они собрали ясаку с гулькин нос. (За что атаман по головкам их кудрявым вряд ли погладит.) Отошли в сторонку, посоветовались и попросили тунгусов миром отдать им пять шкурок соболей со всего стойбища. В три раза аж скостили положенную цифирь.
Не получилось. Разъярились мирные было спервоначалу инородцы, схватились за копья свои да луки, и – пошла сеча смертная. Полегли дружки Серафима, утыканные стрелами, исколотые копьями. Свинцом безжалостным сражённая, порубленная саблями, осталась лежать на снегу и добрая половина стойбища.
Вот и тащился подраненный в бедро Серафим с последним зарядом в пищали. Хватал то и дело горстями снег, пихал в рот: жар пытался сбить манером таким. В глазах темнело временами, и всё чаще. Чуял Серафим – не видать ему более благодатных родных краёв...
Чу! Что это? Рык звериный, и рык зверя большого, разбуянившегося. И вскрик человеческий, затем – стон протяжный, будто зовущий на помощь. Припадая на раненую ногу, Серафим побежал по неглубокому весеннему снегу.
Прогалинка... Громадный медведь с торчащим из спины остриём копья, под ним – ужом извивающийся человек. Он вслепую шарит руками в поисках оброненного охотничьего ножа. Напрасно. Шага полтора отделяют его от спасительного оружия. Некогда раздумывать, медведь вот-вот растерзает человека. Но... последний ведь заряд! Серафим смачно сплюнул, досадуя на себя, приложился к пищали. Бах! Предсмертный рёв косматого чудища огласил на мгновение окрестности.
Что-то бормоча на своём, из-под туши звериной выбрался здоровенного роста якут. Весь залитый кровью – своей и медвежьей. Молча подобрал нож, вложил в ножны и так же молча наскоро умылся снегом: руки, лицо. Подошёл к Серафиму, поклонился в пояс, сказал: «Быыhаатынг, догор!»1
О том, как разделывали медведя, как делили добычу: казаку – шкуру, якуту (звали его, как богатыря олонхо, Нюргуном) – желчь, как жарили на прутиках жирное мясо – долго рассказывать. Главное, что, совершая всё это, славные охотники ухитрялись поддерживать меж собой подобие беседы – больше знаками, междометиями. Нюргун обещал довести своего спасителя до Якутского острога, но поскольку тот был ранен, измождён и вряд ли мог потому осилить дорогу, предложил ему пока отдохнуть в своей охотничьей заимке. Отлежаться, подлечиться.
За те несколько дней, что провели вместе в заимке, якут и русский крепко подружились, выучили каждый по нескольку десятков слов чужого языка. И теперь довольно-таки сносно общались.
Серафим окреп, рана заживала и не так уже мешала при ходьбе. Набрали друзья снеди на дорогу и отправились известными лишь Нюргуну потайными тропами напрямик к острогу. Неделю провели в пути. Ещё крепче стала их дружба. Предложил Серафим Нюргуну побрататься. И отказа не встретил. Братались по-якутскому обычаю – кровью.
Когда вдали завиднелись башни острога, Нюргун остановился как вкопанный. И дальше – ни шагу. Вытащил из-за пазухи нечто, завёрнутое в ровдугу, бережно развернул обмотку и вложил в раскрытую ладонь Серафима прозрачный камешек размером с крупную ягодку брусники. Показал рукой на солнце, потом на свой подарок: мол, «солнечный камень».
Взыграла казацкая кровь Серафима. Понял он, что побратим подарил ему самое дорогое, что у него было. Достойно ответить он мог только одним – куском самородного золота, пять лет таимого ото всех после похода на далёкую стынь-реку. Протянул он его Нюргуну недрогнувшей рукой, обнял крепко-накрепко друга-побратима. Поцеловал его по-христиански три раза, легонько оттолкнул от себя и побежал, прихрамывая, к острогу.
Нет, остановился. Помахал шапкой, прокричал: «Встретимся обязательно, брат!» Разжал ладонь и посмотрел на подарок побратима: «Камушек, конечно, занятный, и на солнце играет дивно. Да вот толку-то с этого... Хотя, кто знает, при надлежащей обработке вдруг самоцветом засияет, познатнее изумруда-рубина окажется, ась? Покажу атаману... Нет, не покажу! Никому даже не вякну про него... Наследник родится – будет ему от отца подарок. Так тому и быть!»
А в это время Нюргун озабоченно рассматривал дар побратима: «Больше на алтан2 похож, да блеск иной. Будто изнутри светится, сам по себе. На серебро смахивает, да цветом не тянет... Покажу кузнецу, он-то должен знать. Небось что-нибудь да и сработает для сынишки будущего – Саргы вот-вот должна родить... Нет, не отдам я подарок друга в чужие руки. Подрастёт сын, сам решит, что с ним делать. Его будет камень...»
* * *
И пришёл недоброй памяти 1642 год...
Осаждённый казацкий гарнизон предпринял отчаянную вылазку, чтобы оттеснить якутские отряды подальше от острога. Роями взбесившихся ос носились над полем битвы тяжёлые боевые стрелы, весело посвистывала картечь, хриплыми, осипшими голосами кричали сражающиеся и стонали жалобно раненые...
Десятник Серафим приметил в серёдке вражьих рядов высокого воина в сверкающих доспехах и старательно навёл на него дуло пищали: «Видать, из тойонов. Покончу-ка с ним...»
Нюргун к тому моменту тоже высмотрел себе жертву: «Не меньше чем сам воевода!» и натянул тугой лук.
– Ты, догор?! – вскричал вдруг Серафим, признав в рослом якуте-тойоне побратима. Но приклад пищали уже знакомо ударил в плечо, и свинец уже летел, нацеленный не знающей промаха рукой.
– Эн, дуруг?! – запоздало признав в мнимом воеводе побратима, в отчаянии вскричал и Нюргун. Но тетива тройного лука успела пропеть свою краткую победную песнь, чтобы остановить, остудить горячее Серафимово сердце.
Не увернуться от свинца, не уклониться от стрелы... Пали оба побратима замертво. Набрав один из последних сил пригоршню родной земли, прошептав другой мертвеющими губами: «Государев наказ…»
* * *
И рос-подрастал в остроге парнишка Нюргун. Ясно дело, не попом наречённый сим бесовским именем (тот прозвал его Иваном), а своим покойным батюшкой Серафимом. И не было для него лучше забавы, чем любоваться игрой солнечных лучей на подаренном отцом камне. «Подрасту, стану самоцветы резать, а не людей», – говаривал он товарищам-казачатам. И те над ним смеялись.
И рос-подрастал в одном из хангаласских аласов парнишка со странным для слуха якутского именем Сэрэпим. И мечтал он о том великом дне, когда подрастёт и самолично закажет кузнецу украшение для матери из странного и мягкого жёлтого железа – подарка отца. И будет это витой, удивительной красоты обруч – знак бесконечного Мира и Добра...
__________________________
1 «Быыhаатынг, догор» – спас, друг (як.).
2 алтан – медь (як.).