ПУШКИНОГОРЬЕ
А в Михайловском весна! Как везде! Как нигде! Вдруг в конце апреля хватили холодные ветры с дождём, а то и со снегом. Ветер такой, что ворона, которой надо в Дедовцы, долго бьётся, пытаясь перелететь Сороть, и наконец с руганью и криком летит по ветру обратно в Михайловское – а-а, ну его, переночую тут! Солнце ждёт прорехи в как попало летящих облаках и, вырвавшись на минуту, торопится увидеть всё сразу, а природа – всё сразу показать: краски так свежи, чисты, хочется сказать, непорочны, что ты вот-вот сочтёшь себя недостойным видеть их, как старости неприлично заглядываться на нежную молодость, чтобы не обидеть её нечистотой внимания. Дали так светлы, что поневоле думаешь, что никто ещё не писал этой чистой простиранной свежей осенней весны, потому что память не подставляет никакой живописной аналогии.
К вечеру ветер стихает, и всё даже без солнца делается жемчужно, тепло. И опушки леса в Зимарях, и Петровский парк за озером светятся своим внутренним светом, как лица стариков у Рембрандта. Юному бронзовому Пушкину в Михайловском саду чья-то добрая душа положила в ладонь букетик подснежников. Он весело глядит на них, и глаза его сияют, и легко вспоминаешь, что они – голубые.
В Заповеднике санитарный месяц. Заново ставят крыльцо у Дома поэта. Добрые реставраторы Псковреконструкции (это реклама!), сдававшие новый дом восемь лет назад, сулили вечность, а он вот чинится уже второй раз – сгнило крыльцо, как гниют уже и колонны фасада. Время проговаривается поспешностью и малой заботой о качестве. Век потребления. Чтобы с виду было на века, а носилось полгода. Кажется, этот принцип стал распространяться и на реставрационные работы, которые с вечностью в более коротких отношениях, чем другие виды человеческой деятельности. Умирают старые деревья. «Покойных» вывозят быстро – наутро ни следа. Тут же подсаживаются новые. Рядом со старыми пнями на Ганнибаловой аллее новые ёлочки особенно трогательны и просятся под перо Семёна Степановича Гейченко, который звал их «кокетливыми» и чуть не вертлявыми. Работы у сотрудников, как у скворцов, – только поворачивайся. И ветер «помогает» – валит слабые старые деревья и ветки, чтобы их было виднее и чтобы потом в парке было чище.
Скоро Пушкинский праздник. Сорок первый. Оргкомитет вспоминает прошлые поражения и торопится предупредить их. Надеется защититься от привычных уже обвинений в потере качества, которые стали модой последних лет. Я, кажется, помню все минувшие сорок праздников и не тороплюсь примыкать к обвинениям. Потому что с каждым годом яснее вижу, что спрашивать-то, похоже, надо со всех нас. Если старожилы праздников начнут припоминать, когда всё начало распадаться и терять дорогие очертания, они без труда увидят, что прямо с началом общего потрясения осыпь-то и началась. Всё медленно глохло к концу брежневских лет, держась привычкой да ещё устойчивым кругом общеизвестных имён, когда вели праздник С. Смирнов. М. Дудин, Р. Казакова. А уж с началом всех наших «перестроек», «ускорений» (мы уж и забыли, что было ещё и «ускорение»), «плюрализмов», «демократических перемен» и иных тонкостей праздник заметался и, всё менее доверяя таким же мечущимся, теряющим значение и авторитет поэтам, стал искать поддержки в других, непоэтических, формах.
Поэты уже не могли удержать Поляну. Народ, прежде забивавший не только скамьи, а и всякий уголок вокруг, медленно рассасывался, и скоро уже скамьи были не полны. Это всегда ранило поэтов. Уверенные в своём всевластии, они были готовы сетовать на устроителей и не хотели замечать, что постепенно растеряли имена и всё меньше говорили читательскому сердцу. Союзы успели разделиться. Для того чтобы составить делегацию, надо было ходить по «минному полю»: этого пригласишь – тот откажется. Приедет тот – этого не дозовёшься. И отказывались чаще всего те, кто ещё мог зваться «именем», кто был на слуху. А там уж и сами союзы, занятые мелочью своих разногласий, стали относиться к празднику, как к «дежурному блюду», и собирали делегации в последние минуты, вылавливая по коридорам, кто попадётся.
Поляна чувствовала это сразу – честолюбием и столичной повадкой здешнего слушателя не обманешь – у него опыт. Он ждёт Слова. Впрочем, теперь, кажется, и он не ждёт. По воспитанию ещё подойдёт к сцене послушать, что и как, но уже не поверит, что здесь есть кому-то дело до его сердца. Он ещё похлопает дерзостям, которыми будут отмечаться поэты, стараясь задеть власти повыше, но про себя уже будет знать, что это не поэзия, а заискивание перед ним. И сам он в глубине души был бы больше рад другому, да на эту глубину и сам не заглядывает. Отвык вместе со всеми. И праздники всё ярче обнаруживают, что мы сами стали увечить друг друга: поэты – «горячими» стихами, которые, однако, никого не обжигают из тех, кого должны были испепелить, слушатели – потаканием этим стихам при медленной отвычке от высокой лирики и мудрого несуетного стиха. И за всеми этими хитростями и мелочами как-то незаметно, «само собой» совершилось самое худшее – мы перестали быть народом. Праздник перестал быть праздником всех и стал поводом к радости по поводу провала другого. Мы теперь не имеем права корить друг друга первыми праздниками, потому что тогда у сцены и Поляны было одно сердце.
Сегодня мы разбегаемся по своим одиночествам или партиям, которые только разновидность ложно общественных одиночеств, и поэт с единственным сердцем не может стать эхом стольких чужих друг другу людей сразу.
Почти не было шуткой, что в пору первых праздников, когда Семён Степанович Гейченко выходил к микрофону (а прежде и без микрофона), чтобы сказать у могилы Александра Сергеевича несколько слов о Поэте и задать интонацию праздника, смолкали птицы. Так это и было. И во весь праздник птицы и облака, травы и ветер слушали поэтов вместе, потому что тоже были частью народа, как Родины. Когда же разбегается народ, медленно осыпается и Родина. И облака, и ветры глядят эмигрантами и летят мимо, и поэт уже читает не с ними, а вопреки, и они отвлекают внимание слушателя и не одухотворяют слово.
И вот уж готово мнение, что в России больше нет поэзии. И праздник, прожив свою человеческую жизнь, может уходить с миром. А вот это как раз неправда. Прежняя поэзия публицистики, трибуны, общественной лирики, любви, печали и гнева, которая много определяла в интонации праздника, хоть ещё и продолжает существовать, но уже кажется холостой (дозволенная дерзость – не дерзость), и в свои права вступает лирика блоковской ноты. Помните: «Так я хочу. Если лирик потеряет этот лозунг… он перестанет быть лириком. Этот лозунг – его проклятие, непорочное и светлое. Вся свобода его и всё рабство – в этом лозунге». Так говорит не своеволие, а честь человека, который хочет остаться собой посреди побежавшей за переменами толпы. Так говорит «я», которому хватает отваги не прятаться за безликим, освобождающим от личной ответственности «мы». Народ «разошёлся», да человек остался. И теперь исподволь готов собираться на других основах. Уставший от одиночества, часто измученный, тяжело простившийся с прежним миропониманием, он вгляделся в себя за эти годы до редких глубин и многое понял и увидел. Как понял и увидел поэт.
Обе стороны ещё обманывают друг друга по привычке – одна «народностью», другая «служением», но новые паруса уже полощутся, ещё не натянутые ветром, и обе стороны уже ждут прямого разговора о вечном пушкинском «куда ж нам плыть…».
Я, конечно, тоже немного льщу «народной стороне», что она готова. В сердце-то так и есть, но «наруже» она ещё по старой привычке ждёт, что ей принесут готовое, что она будет отдыхать, а поэт для неё работать, как это опять же знал ещё Пушкин: «Свой дар, божественный посланник, во благо нам употребляй… Ты можешь, ближнего любя, давать нам смелые уроки, а мы послушаем тебя». Только время для этого «послушаем» кончилось и со всей беспощадностью спрашивает об участии, если мы ещё действительно хотим быть русским народом, а не «гражданским обществом» без национальности и культуры.
Поэзия стала необыкновенно серьёзна, умна, свободна, доверчива, страшно сосредоточенна. Имена! Имена! – кричит нетерпеливый читатель. Раскройте только последние номера толстых журналов наудачу и вчитайтесь. И сами подставите. Или проверьте авторитетность жюри премий Солженицына или Аполлона Григорьева, называвших имена Ольги Седаковой и Юрия Кублановского, Геннадия Русакова и Светланы Кековой. Прочтите книги Юрия Кабанкова (Владивосток), Владимира Ермакова (Орёл), Марины Савиных (Красноярск). Они требуют от нас не нового слуха, а старого, позабытого нами сердца, хорошей русской духовной выучки и человеческой ответственности перед собой, Родиной, Богом. Время «потребления» поэзии кончилось. Пока мы бегали по супермаркетам демократии и «прав человека», поэты своё дело делали. Держали русское слово необесчещенным, не пускали его в товар.
О лучших, конечно, речь. О редких. Продавцов, естественно, как во всякое время, было без меры – как у нас без «милорда глупого»? Но мир веками стоял на лучших. Не переменил этого правила и сейчас. И теперь уж видно, на время духовного собирания с Поляны надо уходить в залы и сидеть не откинувшись, а подавшись вперёд, чтобы не пропустить ни слова, слушать русскую душу после изломных лет, оглядываться с поэтом в новой духовной географии, где мы оказались, и приходить в себя как после нечаянной пирушки, устроенной нам умными идеологическими кабатчиками.
В этом году Пушкинский праздник будет соединён с Форумом русского языка, что, Бог даст, заставит нас увидеть, как далеко мы зашли в своей беспечности, и напомнит о необходимой зоркости и любви к родному, без которых не стоят ни поэзия, ни жизнь.
В тысячный раз убеждаюсь, как слово матерински окружает человека и только, как мать, ждёт, что на него поднимут глаза, чтобы подсказать путь света. Читаю в Михайловских лугах взятую в здешней библиотеке «Цитадель» Экзюпери (как далеко, как внешне не к месту!) и почти с сердечной мукой и радостью вижу, что в главном мы все дети Божьи.
«Исследуя последовательность, изучая отличия, что ты узнаёшь о человеке? О дереве? Семечко, росток, гибкий ствол – это ли дерево? Чтобы понять, не члени. Сила, мало-помалу сливающаяся с небом, – вот что такое дерево. Таков и ты, дитя моё, человек… Осуществление – вот что такое ты. И если в колебаниях и переменах ты ощутишь себя ветвью, неотторжимой от оливы, то и у перемен окажется вкус вечности».
Пришла пора и нам, отведавшим всех соблазнов мира и почувствовавшим пресный вкус безродности, вернуться к прерванному «осуществлению», почувствовать «себя ветвью, неотторжимой от оливы» русской поэзии, спасительного нашего языка и золотой традиции, чтобы у наших перемен оказался «вкус вечности». И Поляна опять расцветёт для нас.
Ведь вот в Михайловском – весна. Тогдашняя, всегдашняя, неизменная. Как Родина! Как Пушкин!
, ПСКОВ