Впервые я увидел Андрея Дементьева в начале 1970-х годов. Он только-только перебрался из Твери в Москву и работал, кажется, ещё в ЦК ВЛКСМ. Много лет спустя Андрей Дмитриевич рассказывал мне, как его брали на работу в высший исполнительный орган комсомола. Беседовал с ним лично первый секретарь Евгений Тяжельников. После расстрелянного Александра Косарева генеральных секретарей в ВЛКСМ больше никогда не было – только первые. Тверской выдвиженец Тяжельникову понравился энергией, статью, а главное – возрастом. «Мы вас утверждаем! Молодёжь нам нужна!» – сказал он и только после того, как счастливый соискатель вышел из кабинета, глянул в анкету – и обомлел: новый сотрудник перешагнул сорокалетие, ту возрастную черту, после которой в аппарат ЦК не брали: установка на омоложение. Более того: утверждённый новый сотрудник оказался ровесником первого секретаря. Нонсенс! Тяжельников в растерянности посмотрел на заведующего организационным отделом, присутствовавшего на собеседовании: «Что же делать?» – «Не знаю…» – «А он кто у нас?» – «Поэт». – «Хороший?» – «Говорят, хороший…» – «Тогда пусть работает!» Поэтов в ту пору ещё уважали! 90 лет Евгению Михайловичу Тяжельникову мы отметили в январе этого года. Он был бодр, кипуч и собирался в Тверь на 90-летие своего бывшего сотрудника, лауреата премии Ленинского комсомола Андрея Дементьева… Не сложилось.
Так вот, где-то в середине 1970-х (точнее не помню) мы, молодые поэты, узнали, что в Большом зале Дома литераторов состоится творческий вечер Петра Вегина и Андрея Дементьева. Объяснюсь: Большой зал ЦДЛ для полноценной творческой встречи в двух отделениях (Бюро пропаганды платило за это автору аж 48 полноценных советских рублей) предоставлялся только признанным классикам: Павлу Антокольскому, Николаю Тихонову, Константину Симонову, Сергею Наровчатову, Александру Межирову, Сильве Капутикян, Борису Олейнику, Егору Исаеву, Рыгору Бородулину, Людмиле Татьяничевой, Эдуардасу Межелайтису, Мирзо Турсун-заде, Николаю Абашидзе, Евгению Евтушенко, Роберту Рождественскому, Белле Ахмадулиной… Учитывался не только возраст, но и заслуги перед родной словесностью, выражавшиеся в премиях и орденах. К примеру, ровесники Есенина – Рюрик Ивнев или Мария Петровых – на Большой зал не тянули. Пьющий Николай Глазков и драчливый Анатолий Передреев – тем более…
В тех случаях, когда авторы уже получили известность, но ещё не вступили в легион бессмертных, практиковались вечера на двоих, их называли почему-то «двуспальными». Впрочем, это ещё вполне деликатная дефиниция, коллективные поэтические сборники вообще именовали «братскими могилами». Помню, в подобном «двуспальном» формате выступали замечательные, тонкие, но ныне забытые поэты Олег Дмитриев и Евгений Храмов, последний в 1990-е кормился тем, что переводил эротомана Генри Миллера. В подобной ситуации оказались Вегин и Дементьев: известность есть, а казённого штампа «классик» ещё нет. Им тоже дали зал на двоих. В первом отделении выступал, если не ошибаюсь, Дементьев. Надо ли объяснять, что в этой парности была своя драматургия.
Пётр Вегин (настоящая фамилия – Мнацаканян) представлял мягкую диссидентскую ветвь отечественной поэзии, что вдумчивому читателю понятно из псевдонима. Лидер твёрдой диссидентской ветви Иосиф Бродский уже отбыл из СССР. Пётр жил и творил под явным влиянием Андрея Вознесенского: иногда их можно было видеть вместе, причём Вегин шёл за автором «Треугольной груши» так, словно подносил ему чемодан. При этом он был уверен, что торит новые пути в поэзии, вследствие чего носил длинные волосы и одевался в «Берёзке». У него были большие марсианские глаза и лиловые негритянские губы. В конце 1980-х он уехал по армянской линии в Америку, где тихо жил, изредка присылая в «ЛГ» стихи, и иногда мы их печатали, потом он умер.
Дементьев был полной его противоположностью. Во-первых, он работал в ЦК ВЛКСМ, что для мыслящего советского криля являлось клеймом, хуже жёлтой звезды в Варшавском гетто. Во-вторых, своей улыбчивой свежестью и вольной статью он бросал вызов тем, кто считал, будто в СССР свобода и творчество невозможны, как жизнь в вакууме. В довершение, вопреки неряшливой литературной моде, на нём был дорогой и прекрасно сидевший костюм, а также ослепительно белая сорочка и модный, но без евтушенковских парчовых пальм, галстук. Дементьев словно олицетворял собой тогдашний партийный лозунг: сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня.
– Про комсомол сейчас будет читать, – сморщился сидевший рядом со мной молодой поэт, писавший в основном почему-то эклоги. Мы его так и звали – экложист.
– Посмотрим… – ответил я.
Прошло больше сорока лет, и я не помню в точности, что именно читал Дементьев. Помню: то были стихи о детстве, о Твери, о России, о Пушкине, о стыдливой женской щедрости, о верности и великодушных обидах любви… Вопреки ожиданиям ни строчки о комсомоле не прозвучало. Приглашённая окололитературная публика, занимавшая первые ряды, вежливо пошлёпала в ладоши, зато сидевшие в глубине зала простые любители поэзии, купившие билеты в кассе, громко хлопали и просили: «Ещё, ещё, ещё!» Первое отделение затягивалось, организаторы вечера переглядывались, боясь обидеть любимого ученика Вознесенского. Сам-то Андрей Андреевич был человеком безобидно лукавым, а вот сердить его жену-музу Зою-Озу Богуславскую не стоило: дама служила ответственным секретарём в Комитете по Государственным и Ленинским премиям. Замечу, Дементьев тогда ещё не подружился с композитором Мартыновым, не стал автором шлягеров, не работал заместителем главного редактора журнала «Юность», он был просто поэтом, ещё вчера провинциальным и не очень-то известным столичному бомонду, но слушатель его сразу узнал и полюбил.
В заключение Дементьев прочитал «Никогда, никогда не о чём не жалейте!» и ушёл под долгие, не отпускающие аплодисменты. С охапкой цветов, что было редкостью в то безбукетное время. «Ещё» – требовал зал. Однако организаторы были неумолимы. Первое отделение и так непростительно затянулось. Мне кажется, именно тогда наметился не всем понятный конфликт поэта с «диктаторами творческой моды», которые никогда не прощают художнику, если он способен завоевать публику без посредников. Им непонятна та естественная эстетика, когда образ рождается замыслом, а не наоборот:
Лишь бы озеро вашей души не мутилось,
Да надежды, как птицы, парили в душе.
– Ну что? – спросил я у экложиста.
– На публику работает.
– А на кого должен работать поэт?
– На вечность…
– А-а-а…
Публика рванула в буфет, а мы распили предусмотрительно принесённый с собой портвейн «Агдам» в укромном месте возле бильярдной, благородно налив заплутавшему во времени и пространстве старику Рудерману – автору бессмертной «Тачанки». Закусывали солёными сушками и обсуждали услышанное: кто-то критиковал автора за неточные рифмы, кто-то – за дидактику – «Не смейте забывать учителей!», кто-то упрекал Дементьева за танки на улицах Праги.
– А сейчас вы услышите настоящую поэзию! – предупредил экложист, и мы вернулись в зал.
На сцене уже стоял щуплый Пётр Вегин, похожий издали на бескрылого ангела, севшего на диету. Его стихи были грамотные, выстроенные, местами изощрённые и оснащённые метафорами, уместными, как поручни трамвая, но не трогающими сердце:
И выбегаешь, пестун городской,
Джинсы заляпав жёлтою глиной,
Боже мой, что это сделал с тобой
Лёт лебединый, лёт лебединый…
– Кто выбегает? – тихо переспросила женщина, сидевшая впереди.
– Пестун.
– Ай, разве так можно!
– Ты понял, какое слово он имел в виду на самом деле? – шепотом спросил меня экложист.
– Понял.
– Учись!
– Чему?
– Тайнописи. А «лёт лебединый» – так это просто в десятку.
– В каком смысле?
– Не понял?
– Нет.
– Объясняю для простейших. «Лёт» звучит как «Лёд». Так?
– Так. Ну и что?
– Получается: «лёд лебединый». Значит, в этой стране заморожен любой порыв ввысь.
– Иди ты!
– Конечно! Если ты так не научишься писать, вали из поэзии, не оглядываясь!
Забегая вперёд, скажу, из поэзии свалил сам экложист, кажется, стал шить кроликовые шапки под «молодую ондатру». Тем временем первые ряды усердно аплодировали после каждого стихотворения, простые любители поэзии в глубине зала переглядывались. Последнее стихотворение Вегина, помню, заканчивалось строчкой «За убийство любви – расстрел!». При этом он так повёл руками, словно стрелял «от живота» из «шмайссера», причём явно не по первым рядам…
В наших разговорах Андрей Дмитриевич иногда сетовал:
– Ну почему они меня так не любят? Я же печатаю их «с колёс», двигаю на премии, радуюсь их успехам…
– Вы сейчас о ком?
– О Белле, Андрее, Женьке…
– А что вы хотите? Тайнописцы других не признают.
– Понимаю. Но все равно обидно.
Несколько лет назад Андрея Дмитриевича выдвинули на соискание Государственной премии в области литературы. Я как член совета при президенте участвовал в голосовании, даже выступил перед этим, объясняя, что речь идёт не только о старейшем русском лирике, но о поэте народном, горячо любимом читателями. Покивали и прокатили.
В последний раз мы виделись с Андреем Дмитриевичем 1 июня на его авторской радиопрограмме «Виражи времени». Поговорили в прямом эфире, как всегда, остро. Когда выходили из студии, его жена и вдохновительница Аня Пугач сказала:
– Молодцы, ребята! Теперь передачу точно закроют… Андрюша, скорее, мы опаздываем!
На высоких ступеньках «Ямы» мы распрощались до юбилея, который Дементьев хотел отметить в Твери. Оказалось, расстались навсегда. Если бы я был начальником Москвы Собяниным или хотя бы его заместителем Печатниковым, то на бульваре возле Литинститута поставил бы памятник поэтам-шестидесятникам: Дементьеву, Рождественскому, Рубцову, Соколову, Ахмадулиной, Евтушенко, Поликарпову, Вознесенскому, Ларисе Васильевой… Пусть стоят рядом все – и тайнописцы, и те, что шли к читательскому сердцу напрямик…