Предлагаем вниманию читателей отрывок из книги «Последний советский писатель».
…Так случилось, что в дни Олимпиады умер Владимир Высоцкий. Сообщили о смерти Высоцкого только «Вечерняя Москва» и «Советская культура». Олимпийская столица была пуста, многие москвичи по случаю Олимпиады взяли отпуск и уехали с семьями отдыхать, приезжих без командировочного удостоверения в город вообще не пускали. Тем не менее у Театра на Таганке собралась огромная печальная толпа.
О Высоцком, вскоре после смерти барда, у Полякова сложились стихи, которые автор не спешил публиковать.
Я был к нему не то что равнодушен,
А, мягко выражаясь, не влюблён.
Вино, табак, товарищеский ужин…
Высокий спор. В углу магнитофон.
О Бродском, о Камю, об озаренье
С пиитом дискутирует пиит.
Не слыша, как в предвечном озверенье
Похмельный гений песенки хрипит.
(«Высоцкий». 1984, 2014)
Подобно многим профессиональным поэтам, тому же Вознесенскому или Евтушенко, Юрий Поляков относился к текстам Высоцкого как к некой особой «субпоэзии», достигающей художественного эффекта лишь в сочетании с музыкой и неповторимой манерой исполнения. Отчасти это было справедливо, и лишь постепенно приходило понимание того, что феномен Высоцкого гораздо шире рамок «стихотворного цеха». Это общенациональное культурное явление. Позднее иронию сменили более объективные и приязненные чувства. Недаром один из героев «Гипсового трубача» Вова из Коврова – ярый поклонник Высоцкого, описанный автором весьма сочувственно. Пронзительные страницы в романе посвящены сложной любви барда к Марине Влади, в девичестве, между прочим, Поляковой. Ну а в публицистике Юрий Поляков обращался к фигуре Высоцкого неоднократно, например в статье 1997 года «Не возвращайтесь, Владимир Семёнович!», напечатанной в «Собеседнике».
«В предъюбилейные недели часто приходилось слышать с экрана и читать в прессе единообразные сетования типа: «Эх, Высоцкого бы сейчас!» Даже юбилейный концерт прошёл под эпиграфом «Я всё-таки вернусь!». Лично мне трудно себе представить сегодняшнего Высоцкого. И не потому, что я не могу вообразить шестидесятилетнего Владимира Семёновича. Очень даже могу: такие люди в сути своей, в нравственной и социальной энергетике, обычно не меняются до последнего часа, даже если уходят глубокими старцами.
Но именно поэтому-то я и не могу представить себе Высоцкого в нашей нынешней жизни. Кто-то способен, устав от тщательно просчитанного гитарного вольномыслия, заняться телевизионной стряпнёй. Кто-то, взгромоздясь на обломках страны, может как ни в чём не бывало дребезжать свои похожие на одну бесконечную макаронину постмодернистские мантры. Кто-то рад, истомившись в худосочном андеграунде, весело подхарчиться в рок-агитке «Голосуй, или проиграешь!». Но Высоцкий? Неужели и он бы?.. Надрывная, испепеляющая искренность – вот что сделало его властителем душ целого поколения. Его сегодня пытаются изваять борцом с коммунистическим режимом. Ерунда! Просто у человека с обострённым чувством справедливости всегда, с любой властью будут особые счёты. Да, его, как и всех нас, бесила прокисшая идеология, облачённая в номенклатурное финское пальто и сусловский каракулевый пирожок. А вы думаете, он бы сегодня был в восторге от очередного пресс-секретаря, который, отводя рыскающие глаза от объектива, расхваливает несмышлёному народу свежий политический ляпсус? Да, его возмущали танки в Праге. А вы полагаете, он обрадовался бы танкам у Белого дома? Да, его унижало положение советской культуры, бегающей на коротком поводке у соответствующего отдела ЦК. А вы уверены, что ему пришлась бы по душе постсоветская культура, роющаяся, как выгнанная из дому собака, по помойкам и фондам? Да, его, выросшего в послепобедной Москве в семье офицера-фронтовика, возмущала официальная полуправда о Великой войне. Но, уверен, он бы до зубовного скрежета ненавидел тех, кто рассуждает сегодня о коммуно-фашизме, по странной прихоти истории победившем национал-фашизм, презирал бы тех, кто с высот общечеловеческих ценностей плюет на распатронённую нашу нынешнюю армию. Да, он умел посмеяться над дикостями железного занавеса. Но едва ли ему понравилась бы нынешняя торговля страной на вынос и на выброс.
Высоцкий прекрасно сыграл презиравшего ворьё сыщика Глеба Жеглова. И мне трудно вообразить Владимира Семёновича поющим перед разомлевшими кирпичами, фоксами и горбатыми (не путать с Горбачёвым!), которые обзавелись теперь «мерсами» и «мобилами», расселись не по тюрьмам, а по банкам, министерским и парламентским креслам. Я не представляю себе Высоцкого нахваливающим на президентской кухне котлеты Наины Иосифовны. Я не представляю себе Высоцкого на обжорной презентации в то время, когда голодают учителя и шахтёры. Я не представляю себе Высоцкого в новогодней телетусовке где-то между оперённым Б. Моисеевым и смехотворным Г. Хазановым. Не представляю…
Или же просто боюсь себе представить Высоцкого в наше время, когда говорить, писать, петь, орать правду, может быть, и не так опасно, как прежде, зато совершенно бесполезно! Не возвращайтесь, Владимир Семёнович! Не надо…»
На съезде ВЛКСМ |
Я был расстрелян в сорок первом:
Невыполнение приказа!
Я был, я мог бы быть средь вас.
Раздался залп, я умер сразу.
Но был неправильный приказ.
И тот комбат, его отдавший,
В штрафбате воевал потом.
Но выжил, выдержал и даже
Потом командовал полком.
Тут справедливости не требуй.
Война – не время рассуждать.
Не выполнить приказ нелепый
Страшнее, чем его отдать.
Но, стоя у стены сарая,
Куда карать нас привели,
Я твёрдо знал, что умираю
Как честный сын своей земли.
«Стихотворение цензура сняла прямо из вёрстки, за потерю бдительности редактору Александру Волобуеву объявили выговор, и он от огорчения слёг с сердечным приступом, а книга вышла гораздо меньшим тиражом, нежели планировалось: 10 тысяч вместо 30. Меня вызвали куда следует и пожурили. Но пожурили, как я заметил, с какой-то странной симпатией. Бодаться с советской идеологией становилось делом модным и перспективным…» – написал позднее Поляков в эссе «Как я был поэтом».
Надо сказать, его не только «пожурили», но, что называется, наказали рублём: тогда за тиражность автору платили дополнительно, и в данном случае сумма, которой он не получил, была очень весомой, тем более для молодой семьи, – примерно полторы тысячи рублей. Между тем стихотворение было искренней и безыскусной попыткой говорить о тех правдах, из которых складывалась история страны и отдельного человека.
«Я высказался не так, как положено, и мне вдули, – вспоминает об этом эпизоде Поляков. – Но я отнёсся к этому совершенно спокойно, не воспринимал случившееся как наезд системы на молодого поэта, и мне в голову не приходило представлять эту историю как мою борьбу с режимом. Это был несчастный случай! Позднее в редакционной работе у меня не раз такое бывало – случались материалы, за которые мне вдували. Или я вдувал. Между тем в моём поколении были ребята, которые за одно снятое стихотворение или сниженный тираж потом всю жизнь люто ненавидели советскую власть… Тот же Макаревич в каждом интервью вспоминает, как ему, молодому музыканту, отказали предоставить для концерта зал в центре Москвы, а дали только на окраине. Кошмар! Разве имеет такая власть право на существование?!»
Весной 1981-го закончился кандидатский срок Полякова, и его приняли в партию. Рекомендацию ему дали два поэта-фронтовика – Виктор Федотов и Виктор Кочетков, секретарь парткома Московской писательской организации. Человек сложной судьбы, Кочетков побывал в плену, а потом и на поселении, но обиды не затаил и на вещи смотрел широко. К собратьям по перу относился сердечно, помогал чем мог. Вот его строки стихотворения из книги «Материнское окно»:
…Были и слово, и дело.
Вызнало тяжесть плечо.
Время моё поседело,
Не постарело ещё.
С нынешней смотрят страницы –
Брови тугой тетивой –
Косарев мой узколицый,
Мой Недогонов живой.
Когда Юрий выступал на партийном собрании с отчётом о проделанной за год работе (обязательное условие для перевода из кандидатов в полноправные члены КПСС), он рассказал и о только что законченной повести «Сто дней до приказа». Товарищи сочли поднятые проблемы «дедовщины» важными и единодушно проголосовали «за» публикацию, зафиксировав это в протоколе. Партбилет Юрий получил из рук первого секретаря Краснопресненского РК КПСС Козырева-Даля, впоследствии активного либерала. Позднее Поляков напишет: «Я из КПСС не выходил, просто партия самораспутилась, точнее, позволила себя распустить, что, в сущности, одно и то же. И никто не вышел на баррикады. Я, кстати, тоже…»
Как человек, хорошо изучивший законы советского социума, Юрий, конечно, понимал, что без связей и партбилета серьёзно продвинуться в гуманитарной сфере трудно, не имея родственных или клановых связей. С другой стороны, с юношеской самонадеянностью (отнюдь не прагматической) он считал, что может повлиять на систему своей честной писательской позицией. А потому неслучайно, получив партбилет, молодой коммунист Поляков вернулся к столу – заканчивать повесть «ЧП районного масштаба», которая вскоре всколыхнёт весь многомиллионный партийно-комсомольский актив страны. Прагматичные карьеристы так не поступают.
«В нашем парткоме, – вспоминает Поляков, – куда меня приглашали на заседания как сотрудника газеты «Московский литератор», я, наблюдая, выделил среди писателей-коммунистов, избранных в этот высокий орган, два типа: ясноглазых ортодоксов и брюзжащих критиканов. Первые готовы были немедленно выполнить любое свежее постановление, а вторые во всём искали недостатки и ворчали об отставании партии от жизни народа. Каково же было моё удивление, когда 22 августа 1991 года ясногласые ортодоксы всего за одну ночь превратились в ясноглазых либералов, а ворчуны так и остались ворчунами-коммунистами…»
Перспективного поэта включили в группу молодёжи, которая должна была приветствовать XXVII съезд КПСС. Тогда это был признак стремительного повышения социального и профессионального статуса.
«Мы должны были несколькими колоннами выдвинуться по проходам меж кресел к сцене и в нужный момент, размахивая над головой зелёными веточками, крикнуть: «Ленин, партия, комсомол!» И так несколько раз, пока из президиума благосклонно не кивнут, мол, хватит, ребята, ступайте себе! – вспоминает Поляков. – Репетировали до одури. Стоявшая за мной актриса Наталья Белохвостикова всем своим тонким лицом выражала сдержанное негодование и брезгливость, как принцесса, подвергшаяся домогательствам конюхов. Шагавший впереди меня актёр Николай Ерёменко иногда оборачивался и подмигивал, мол, вот попали-то!
Я в ответ мученически закатывал глаза. На трибуне тем временем сгрудились представители пяти основных категорий молодёжи, взволнованно славя в микрофоны что положено, а белорусский поэт Володя Некляев читал свои специальные стихи:
Плыви, страна – эпохи ледокол.
Греми в цехах, вставай в полях хлебами…
Интересно, вспоминал ли он эти строки, когда, став лидером белорусской националистической оппозиции, в нулевые годы тягался с Лукашенко за пост президента, а потом отсиживался в Польше? «О, я без иронии, – как писала наша сверстница Татьяна Бек. – Я же четвёртая с краю…» В пионерском приветствии съезду звучали и мои стихи, написанные по просьбе ЦК ВЛКСМ:
Реет над нами победное знамя,
И словно клятва, доносится клич:
«Мы счастливы жить в одно время с вами,
Дорогой Леонид Ильич!»
Принимая мою работу, заведующий отделом пропаганды ЦК ВЛКСМ совершенно серьёзно похвалил:
– Молодец, рифмы неплохие нашёл! Не поленился. А то мы тут одному лауреату поручили, так он намастачил: «шагать – помогать», «зовёт – вперёд»! Как не стыдно!..
– Рад стараться! – по-военному ответил я.
Он поднял на меня глаза: в них была гремучая смесь тоски и тяжёлой иронии.
– Думаю, генеральному понравится! – спохватился он и закончил аудиенцию.
Во время съезда я стоял близко к сцене и мог рассмотреть лица членов политбюро, измождённые, серые, обвислые. Это был какой-то ареопаг мумий. Брежнев с трудом читал текст, делая иногда смешные оговорки. В этот момент президиум и зал насупливались и суровели, видимо, давя в глубине рвущиеся на поверхность улыбки. Леонид Ильич явно своих ошибок стеснялся, кашлял, чмокал, поправлял очки, с укором оглядывался на соратников. Много позже я узнал, что как раз в это время он после инсульта просил об отставке, но сподвижники не отпустили…»
«– Вот они! – Константин Владимирович Кононов с трудом снимает с антресолей несколько пыльных подшивок. – Ну, в 41-м Суворова у нас ещё не было, а вот это для вас: 42-й, 43-й, 44-й…
Передо мной на стареньком круглом столе, застеленном кружевной скатертью, лежит то, что я так долго и безуспешно разыскивал, – полная фронтовая подшивка дивизионной газеты «За Родину!», в которой работал поэт. Я бегло листаю жёлтые страницы, и результат превосходит все мои ожидания: суворовские стихи (много стихов!), прозаические очерки, заметки. Совершенно неизвестная сторона его творчества!
Уже собираясь и благодаря хозяина за помощь и гостеприимство, я всё-таки решился спросить:
– Константин Владимирович, а как же получилось, что единственная известная подшивка оказалась только у вас?
Он на минуту замялся:
– Ладно, дело прошлое… Когда сообщили о капитуляции Германии, мы на радостях начали палить в воздух – из автоматов, пистолетов, из ракетниц. Одна ракета возьми да и попади в редакционный автобус…
– В тот самый, про который писал Суворов?!
– В тот самый. А там и были все подшивки, кроме одной, которую я вёл для себя и хранил на квартире. Вот так вот…»
В начале 1981-го диссертация была готова. Вместе с ещё одним соискателем, который писал работу по Андрею Платонову, они должны были защититься до летних отпусков, на последнем заседании учёного совета. Оппонентом пригласили крупнейшего специалиста, автора самой солидной монографии о поэзии Великой Отечественной войны, доктора наук Анатолия Михайловича Абрамова.
«Когда я защищал диссертацию, случилась история, мистическая, между прочим. Единственный случай в моей жизни, когда я повернул вспять время, – вспоминает Поляков. – Больше мне такое никогда не удавалось и, наверное, не удастся. Вот как это произошло. Диссертация была закончена, апробирована, публикации имелись, и вдруг говорят: последнее заседание учёного совета в июне, потом совет ликвидируется. Из-за укрупнения. Шёл 1981 год. Защит не будет долго, а там неизвестно ещё, что может случиться, например темы могут пересмотреть… Мои научные руководители А.А. Журавлёва и М.В. Минокин в один голос кричали: «Юра, надо успеть!» А как успеешь? Ведь надо отпечатать и разослать автореферат. Это сейчас просто сделать, а тогда, в Советском Союзе, предстояло решить много проблем: найти типографию, договориться о сроках, залитовать рукопись. Я нашёл типографию, получил разрешение и договорился, что брошюрку отпечатают срочно, так как реферат должен быть разослан в надлежащие адреса не менее чем за 30 дней до заседания совета, иначе не допустят к защите. Срок отсчитывали от даты на почтовом штампе. На день опоздаешь – конец, выходи на новый круг. У меня всё было рассчитано, даже оставался один запасной день. И что вы думаете? Прихожу в урочный день забирать тираж, а мне говорят: «Послезавтра. Тут горком срочный заказ прислал. Не успеваем…» Всё. Катастрофа. Возвращаюсь грустный на работу в Московскую писательскую организацию, сижу печально-задумчивый. В молодости подобные неприятности переживаются очень остро. Это уже с возрастом понимаешь: пустяки, годом раньше станешь кандидатом, годом позже, а можно и вообще прожить без степени. Но рядом случилась в тот день одна сотрудница по имени Лана. В те годы в крупных организациях, где был большой почтовый оборот, имелась специальная машинка для прокатывания конвертов, которые на почту отвозили уже проштемпелёванными, там их лишь сортировали и отправляли адресатам. Вот Лана меня и спрашивает: «Ты чего грустный?» Я: «Да ну, жизнь не удалась. Сегодня надо разослать реферат, а он будет готов только послезавтра. А послезавтра уже нельзя. Отменят защиту!» – «Подумаешь, проблема, я тебе сегодняшним числом конверты послезавтра проштампую. Дату в машине переставлю и прокатаю. С тебя коньяк и торт…» И я через месяц защитился – в июне 1981-го. Вот так однажды, за бутылку коньяка и торт, мне удалось повернуть время вспять…
После защиты, на которую были приглашены кроме жены и тёщи некоторые друзья, мы вышли из старинного здания МОПИ на улицу Радио, поймали микроавтобус скорой помощи и поехали в Дом литераторов – праздновать. Моя тёща Любовь Фёдоровна, служившая машинисткой в Институте марксизма-ленинизма, страдавшая от высокомерия «остепенённых» чужеродных по преимуществу сотрудников, словно взяла асимметричный реванш: её зять – кандидат наук! Основательно выпили, и один из моих друзей, врач, занимавшийся генетикой, сокрушённо вздохнул: «И за такую чепуху дают кандидата! Бред!»
«Тогда существовало негласное правило: для вступления в СП надо выпустить две книги, – вспоминает Поляков. – В порядке исключения могли принять и по одной. Именно так произошло с Н. Дмитриевым, О. Хлебниковым, Т. Бек, С. Мнацаканяном, Р. Бухараевым. Могли – очень редко – принять и по публикациям или рукописи. Как правило, такое исключение делали для авторов, имевших репутацию гонимых. Без книг получили членские билеты Б. Ахмадулина и О. Чухонцев. Ведь и одну книгу выпустить было непросто. Известен баснословный случай, когда поэт-экспериментатор К. представил в комиссию три экземпляра своей книги, выпущенной в региональном издательстве. Он уже благополучно миновал половину инстанций, когда сборник увидел, случайно зайдя в приёмную комиссию, литератор, приехавший из этой области и служивший в том самом издательстве. «Но мы такую книгу никогда не выпускали!» – воскликнул он. Стали разбираться и выяснили, что сборник в количестве десяти экземпляров набрали, отпечатали и переплели друзья К. из какой-то ведомственной типографии, а в выходных данных обозначили самую отдалённую область, чтобы, так сказать, без неожиданностей. Был скандал. К. объявили мошенником (внешность у него и в самом деле была жуликоватая) и приняли в СП только в конце перестройки как жертву советского режима».
Вообще-то Поляков собирался подать заявление уже после выхода первой книги «Время прибытия». Его хорошо знали, у него было много публикаций в периодике. Но его вызвал Виктор Иванович Кочетков и сказал:
– Юра, тебя, конечно, примут и с одной книгой, но все скажут: это из-за того, что ты наш комсорг. Так что потерпи, пусть будет как у всех.
Юрий взял рекомендации у трёх членов СП СССР – Владимира Соколова, Константина Ваншенкина и Виктора Федотова. Затем ему следовало пройти бюро поэтов, которое в ту пору возглавлял Владимир Цыбин. На бюро, по свидетельству Полякова, постоянно сталкивались интересы двух основных конкурировавших группировок – «почвенников» и «либералов». «Каждая старалась усилить свои ряды новым членом и ослабить противника, забаллотировав ставленника противников. «А как же талант?» – спросите вы. «А когда талант противника был аргументом в литературной борьбе?» – отвечу я вопросом же. Впрочем, некий «гамбургский счёт» тогда всё-таки существовал, и на явно одарённых неофитах силами мерились редко. О сегодняшней ситуации, когда литературное сообщество разделилось на два изолированных «гетто», старающихся друг друга не замечать, тогда и помыслить не могли».
Надо признать, что, прося рекомендации, Юрий учёл это противостояние и заручился поддержкой обоих литературных лагерей. Впрочем, хватило бы и рекомендации Владимира Соколова – его авторитет был непререкаем для всех, ведь неслучайно он написал когда-то:
Нет школ никаких. Только совесть
Да кем-то завещанный дар…
«Мне позвонила Антонина, секретарша первого секретаря СП СССР Маркова, и спросила:
– Заяц, а чего ты свой писательский билет не забираешь? Все давно свои забрали.
– Где?
– У меня, где же ещё!
Через полчаса я с тортом влетел в обширную приёмную и получил краснокожее удостоверение.
– А почему подписал Верченко, а не Марков? – огорчился я.
– Георгий Мокеевич в отпуске, роман пишет…
–А-а-а…
– Слушай, заяц, тут из Главпура звонили, на тебя жаловались. Ты чего натворил?
– Повесть написал.
– Ну это ещё ладно… Вон поэт, Вовка Топоров-то, поехал в Таманскую дивизию выступать и так напился, что с танка упал… Поаккуратнее!
Так лет на пять я стал одним из самых молодых бойцов десятитысячного отряда – точнее, дивизии – советских писателей…»
По некоторым данным, отряд был пятнадцатитысячным, но это частности.