Евгений Водолазкин не ищет ответы на современные вопросы
«ЛГ»-ДОСЬЕ
Евгений Германович Водолазкин – прозаик, литературовед. Родился в 1964 году в Киеве. Окончил филологический факультет КГУ им. Т.Г. Шевченко. В том же году поступил в аспирантуру Института русской литературы АН СССР (Пушкинский Дом), в Отдел древнерусской литературы, возглавляемый академиком Д.С. Лихачёвым. Опубликованный в 2009 году роман Водолазкина «Соловьёв и Ларионов» вошёл в шорт-лист премии «Большая книга» (2010). Следующий роман, «Лавр», был удостоен этой премии в 2013 году, также получил премию «Ясная Поляна» и премию конвента «Портал». Живёт и работает в Санкт-Петербурге. |
– Недавно в телепередаче «Воскресный вечер с Владимиром Соловьёвым» некий американский писатель на вопрос: «Чего Запад хочет от России?», не моргнув глазом, ответил, что миссия Запада – освободить Россию от «византийства». Чем, на ваш взгляд, Западу мешает (или не мешает) российское «византийство»?
– Не знаю, о каком американском писателе идёт речь, но остаётся лишь порадоваться, что «миссию Запада» определяет не он. Впрочем, Запад, по моим наблюдениям, занят преимущественно собой, так что главные его «миссии» носят внутренний характер. Что же касается самого высказывания, то оно показывает абсолютное непонимание автором хода европейской истории. Европейская культура имеет два равновеликих крыла – восточное (византийско-русское) и западное (римское). В одни исторические периоды доминировал Запад, в другие – Восток. Периодом восточного доминирования обусловлено, в частности, историческое решение князя Владимира о крещении Руси. Помимо причин провиденциальных, его византийский выбор был связан с чётким пониманием того, что в X веке Византия была бесспорной сверхдержавой Средневековья. Существуют десятки примеров того, как Рим заимствовал константинопольские историософские и богословские концепции. Важно понимать, что «византийство» – неотъемлемая часть европейской культуры. Человеку поверхностному она, в сравнении с западноевропейским наследием, может показаться менее яркой, но непредвзятый и доброжелательный взгляд непременно увидит в ней бесконечную глубину. Культивируемой ныне идеологии глобализации трудно примириться с этой глубиной (приведение всего к единому знаменателю никогда не бывает глубоким), и она выдумывает для себя всякие «миссии». Но водораздел здесь идёт не по линии Восток–Запад, он пролегает в человеческих сердцах, которые бьются по-разному даже на одной улице. Я знаю многих западных людей, которые в поисках ответа на свои вопросы всё чаще обращаются к русскому опыту, прежде всего – к русской литературе.
– Не кажется ли вам, что в настоящее время в литературном процессе превалирует так называемая филологическая литература, т.е. оторванная от реальной жизни?
– Может быть, я удивлю вас, но, будучи филологом, не являюсь поклонником «филологической литературы». Как и поклонником «исторической литературы», «фантастической литературы» и вообще всего, что имеет жанровую окраску. Я люблю литературу как таковую, которая не об истории, не о приключениях, не о языке и стиле, а прежде всего – о человеке. Это не значит, что я не читаю книг на исторические или фантастические темы или книг, написанных стилистически виртуозно. Читаю, потому что если история, фантастика или стиль помогают описанию души человеческой, то, значит, это настоящая литература без всяких скидок на жанровое происхождение. Орнаментальную же прозу, которая только орнаментом и ограничивается – даже если она крепко сделана, – я читать не буду, мне это не интересно. Преобладает ли сейчас «филологическая проза»? Мне так не кажется. То есть такие тексты, конечно, появляются, но погоды в литературном процессе они не делают.
– Вы как-то сказали, что ваши тексты не учат религиозности, но предполагают собеседника. Кто он – ваш литературный (или иной) собеседник?
– Мои тексты вообще не учат, никакого права на учительство у меня нет. Моя задача скромнее – описать определённый человеческий тип или событие и сказать: вот один из путей, по которому можно следовать. Или не следовать. У меня нет цели давать исчерпывающие ответы на современные вопросы и даже – просто давать ответы. Скорее, я ставлю эти вопросы и предлагаю на них ответить читателю. В этом и состоит наша беседа. Поэтому мой собеседник – это любой человек, читающий мою книгу, – верующий и неверующий, старый и молодой, образованный и не очень. Есть темы, перед которыми все равны: любовь, преданность, искупление вины, смерть. Нет, пожалуй, такого человека, которого я не мог бы назвать потенциальным литературным собеседником. Литературный собеседник мне очень важен, потому что в жизни (за исключением, может быть, творческих встреч) я общаюсь очень мало.
– Постмодернизм в нынешней литературе – хозяин дискурса?
– Начну с того, что постмодернизм переживал разные фазы. Ранняя – деструктивная, когда постмодернизм пытался разрушить предыдущие литературные формы и жанры. Именно поэтому в нём было так сильно смеховое начало, ведь смех – разрушение. Это обстоятельство объясняет те недостатки постмодернизма, о которых много и справедливо говорилось: пустая эквилибристика цитатами, «игрушечность» и т.д. Но, выполнив свою деструктивную задачу, постмодернизм в классическом своём виде кончился. Теперь начинается новый этап, который, противопоставляя прежнему разрушению, некоторые считают конструктивной фазой постмодернизма. Вполне вероятно, однако, что это – не фаза постмодернизма, а начало совершенно нового культурного цикла, сменяющего многовековой культурный цикл, названный Новым временем. О переходе к новой эпохе пишут многие исследователи. У меня был случай продемонстрировать, что по целому ряду параметров эта эпоха разительно напоминает Средневековье – в области структуры текстов, их функционирования и т.д. Чтобы не превращать ответ на вопрос в лекцию, отошлю интересующихся к моей статье «О средневековой письменности и современной литературе» в альманахе «Текст и традиция» (доступен на сайте Пушкинского Дома).
– Вы окончили Киевский университет им. Т.Г. Шевченко. Почему, на ваш взгляд, нынешние украинские писатели поддерживают людей, захвативших власть путём вооружённого государственного переворота? Или это не так?
– В одном из интервью – это было в самом начале майдана – меня спросили, как я отношусь к «украинской революции». Я ответил, что плохо отношусь к любой революции; к революции как способу влияния на действительность. В тогдашней беседе, помнится, фигурировало известное марксистское определение революции как «локомотива истории». Я выразил убеждение, что этот локомотив в конечном счёте всегда идёт «не туда», – по крайней мере не туда, куда мечталось его пассажирам. Я говорил это тогда, когда не было ещё крови и всё казалось делом довольно безобидным. То, что произошло потом, подтвердило, к несчастью, мои худшие опасения, но иначе и быть не могло. Сеющий ветер пожинает бурю. Тот, кто даже слегка приоткрыл дверь в область запретного, не понимает, что её уже не закрыть, что зло будет нарастать чудовищной спиралью. Он даже предвидеть не может, какие сквозняки в эту щель ворвутся. Есть такая книга – «Преступление и наказание» – там об этом исчерпывающе. Не знаю, сопоставим ли по своей никчёмности Янукович со старухой-процентщицей, но то, что его «сковырнули», не принесло счастья никому. Что до украинской писательской среды, то я с ней не знаком, и мне трудно выносить о ней какие-то суждения. Возвращаясь к теме локомотива, могу лишь предположить, что соскочить с него совсем не просто. Ты разделял со своими попутчиками пункты А, Б и В, но не заметил, как в пункте К появилась кровь, а в пункте М много крови, и тебе нужно либо убедить себя в естественности происходящего, либо прыгать на полном ходу вниз. Такова, на мой взгляд, история Маяковского. До 1930 года он ещё находил в себе силы говорить «Хорошо!», а потом, когда всё стало окончательно ясно, принял самое ужасное из возможных решений. Я говорю это к тому, что у писателя по отношению к историческим катаклизмам должна быть дистанция, не отстранённость – а именно дистанция, позволяющая по совести рассматривать всякое событие и не дающая в ответственный момент утонуть в мутном потоке. Это позиция, которую я называю христианским персонализмом. Я убеждён, что сейчас важнейшее общественное дело для писателей – как украинских, так и русских – способствовать установлению мира на Донбассе. Главное – остановить стрельбу и начать договариваться. Обо всём на свете можно договориться, кроме одного – воскрешения убитых.
Три обязательных вопроса:
– В начале ХХ века критики наперебой твердили, что писатель измельчал. А что можно сказать о нынешнем времени?
– Подобные обвинения касаются, как правило, личности писателя. Но что такое крупная личность – некий монументальный господин в ореоле своих героических поступков? Тот, кто воевал, покорял пространства, спасал людей на пожаре, сидел в тюрьме? Конечно, крупная личность может выглядеть и так. Но вот в судьбе, скажем, Гоголя не было каких-то особенных катаклизмов, а жизнь его возвышенна и трагична. Трагическим было его мироощущение, а страдание от несовершенства мира – невыносимым. Дело не в сложности испытания, а в остроте переживания. Крупное и мелкое идут в человеческой жизни рука об руку. Разве становится мелким Пушкин оттого, что подсчитывает в черновиках количество строк, прикидывая примерный гонорар? Я думаю, писательский калибр определяется глубиной внутренней жизни. Эта глубина отражается прежде всего в писательских текстах, но иногда – и в жизни реальной. А об измельчании твердили всегда, и каждая последующая эпоха объявляла предыдущую временем титанов.
– Почему писатели перестали быть «властителями дум»? Можете ли вы представить ситуацию «литература без читателя» и будете ли продолжать писать, если это станет явью?
– Ситуация меняется на глазах, и мне уже приходилось об этом говорить. Кого ещё пять-десять лет назад интересовало, что сказал писатель? Куда пошёл (или не пошёл)? А сейчас – интересует. Я много езжу по стране и знаю, о чём говорю. В Иркутске, например, встречи с писателями собирают полные театральные залы. Нужно понимать, что есть времена, для литературы благоприятные, а есть неблагоприятные. К последним относятся периоды общественных катаклизмов, когда жизнь интереснее литературы, когда печатное слово ценится в самом оперативном своём варианте – публицистике. Но рано или поздно жизнь успокаивается, и тогда приходит потребность в осмыслении. Тут-то на авансцену и выходит литература, это её время. Литературные и нелитературные эпохи чередовались и будут чередоваться, но времени, когда вообще не будут читать, я себе представить не могу. По крайней мере до тех пор, пока существует культура, ведь любая культура словоцентрична.
– На какой вопрос вы бы хотели ответить, но я его вам не задал?
– По-моему, вы спросили обо всём.