Ещё недавно либеральная доктрина прав и свобод казалась непреложной истиной. Но сегодня и сама эта доктрина, и институт правозащиты находятся в кризисе. Общество не ощущает социальных возможностей, которые могла бы дать ему правозащита, и воспринимает её как «игры» политического класса. Необходима переоценка идеологии и практики правозащитного действия.
Либеральная концепция фундаментальных прав и свобод рождена философами XVIII века. С тех пор она являет собой для либеральной мысли абсолютную, внеисторическую ценность.
Эта концепция не апеллирует ни к новым научным открытиям, ни к морали, ни к религиозным догматам, ни к букве закона. Она сама определяет границы допустимых суждений на социальные темы с высоты некой интеллектуальной гегемонии – наподобие советского научного коммунизма. Она не терпит критики и принуждает общество жить философскими критериями двух-трёхвековой давности.
В сущности, действующая доктрина прав и свобод стремится определять господствующую идеологию, а её догматизм делает неизбежными диктаторские наклонности самой правозащитной практики.
Социальный статус правозащитных групп вызывает не меньше вопросов, чем их идеология. Обыватель лишён возможности влиять на состав и повестку правозащитного движения. Правозащитники действуют за рамками демократических процедур, поскольку никем не выбираются и не назначаются. Свою легитимность они обосновывают тем, что защитником прав якобы может стать каждый, поскольку это не профессия, а гражданский выбор.
Но за многие десятилетия правозащитная деятельность профессионализировалась. Её участники – это сплочённые группы и корпорации со своими интересами. Попасть на публичные правозащитные площадки могут только свои. Эта ситуация избирательности свидетельствует о недемократичности сложившейся правозащитной практики.
Существенной проблемой является разрыв между «правовой» риторикой и реальной практикой правозащиты. На деле эта практика тесно связана с идеологией и политикой.
Например, большинство российских правозащитников оправдало нарушение Конституции РФ и расстрел парламента в 1993 году, доказав свою политическую ангажированность. Аналогичным образом правозащитники «не заметили» сожжение инакомыслящих в одесском Доме профсоюзов в 2014 году.
Важное значение имеет финансовая зависимость правозащитных групп, которые живут на гранты благотворительных фондов с конкретными политическими и экономическими интересами – таких как Ford Foundation, Mac- Arthur Foundation, National Endowment for Democracy, USAID, Фонд Джорджа Сороса и проч.
Правозащитные структуры распространяют политическое влияние методами «мониторинга соблюдения прав». Но на деле надзирают за благонадёжностью и лояльностью интересующих их политических субъектов.
Правозащитник всегда субъект, но не объект правовой оценки. Границы полномочий правозащитников по существу не определены. Это положение позволяет произвольно определять, кого следует считать более угнетённым, дискриминированным, стигматизированным, кого менее, а кого не считать таковым вовсе. Этот волюнтаристский дух пронизывает систему правозащитных практик.
Избирательность проявляется, например, в терпимом отношении к дискриминации малоимущих и социально незащищенных граждан со стороны органов ювенальной юстиции, в процессе которой низкий материальный достаток семьи истолковывается как признак «недостаточной социализации» родителей.
Статус правозащитников является эксклюзивным. Не существует процедур, позволяющих проверить, не нарушают ли сами правозащитники права и свободы. Например, в правозащитной среде используется дискриминирующее выражение «аннексия Крыма». Тем самым нарушается право на национальное самоопределение двух миллионов русских.
Члены правозащитного сообщества открыто признают, что они – сторонники неолиберальной глобализации и вестернизации, частью которых и является доктрина фундаментальных прав. Из уст ряда правозащитников можно услышать расистские утверждения об «исторической неспособности» русских и других народов самостоятельно двигаться по пути свободы и прогресса. Эта неоколониалистская риторика снижает общественное доверие к правозащитным организациям.
В российской правозащитной повестке отсутствует пункт «нарушение прав русских как культурно-этнической группы». У правозащитных групп не вызвали интереса этнические чистки русского населения в странах СНГ в начале 1990-х. Их внимание не привлёк режим апартеида для «некоренного» населения Латвии и Эстонии, а также военный геноцид русских на Украине.
Одни и те же межэтнические преступления квалифицируются в одних случаях как бытовые конфликты, а в других как преступления на этнической почве.
Осуждая государственный диктат, правозащитное сообщество не осуждает международные формы такого диктата: например, экстерриториальное применение США своего законодательства.
Точка зрения либеральных правозащитных групп практически всегда совпадает с мнением внешнеполитических ведомств США и Великобритании. Например, нашумевший российский Закон об иностранных агентах был списан с аналогичного американского Закона 1936 года, но критиковали правозащитники именно российский закон.
Не является секретом терпимое отношение правозащитников к так называемым гуманитарным интервенциям – на этом основании они не осудили агрессию США и НАТО против Югославии.
Используя технологии делегитимации государственных институтов, правозащитники тем не менее пользуются особым гражданским иммунитетом: силовые, следственные и судебные органы стараются их «не трогать».
Таким образом, правозащитники представляют собой особую форму власти – блюстительную. Будучи независимой от электоральных процедур, эта форма власти имеет диктаторский характер и аналогична «руководящей и направляющей» роли советских партийных органов.
Без кардинального пересмотра своей идеологии и практики российская правозащита рискует потерять остатки доверия со стороны общества. Этот пересмотр и необходим, и неизбежен.
Принципы правозащиты должны концептуализироваться за пределами либеральной идеологии. Правозащита нуждается в поиске нравственных оснований и более тесной связи с принципами реальной демократии.