17 февраля исполнилось 25 лет со дня гибели Александра Башлачёва. Эту дату не заметило телевидение, для которого любая дата – прекрасный повод зарядить в производство фильм или масштабное шоу.
Башлачёв для нашего ТВ – фигура неудобная, непонятная. С ним не связано сплетен, легенд. Он растворён в своих песнях. Его трагедия требует какого-то серьёзного разговора. На него нужны силы, ум и желание, а ничего этого нет у живых мертвецов, лезущих в наши дома из своего ящика. Но главное – такой разговор оставляет неприятный осадок. Он напоминает о том, что ты рождён человеком.
А может, оно и к лучшему? Ведь едва ли поклонников поэта порадует банальный фильм или шоу, где под искренние стихи будут кривляться гламурные звёзды.
Поэтому вспомним и скажем сами.
Русская идея – это коллективные крылья. Но чтобы увидеть их, надо вырваться из оков чёрного пессимизма, выветрить из души чёрный дым.
Александр Башлачёв был слишком молод и горяч, чтобы успеть осознать: писать стихи и петь стоит даже тогда, когда не видишь лиц человеческих и душит мысль, что открытость, честность и доброта присущи лишь единицам. Осознание того, что петь нужно даже глухим, приходит там, за границей юности, которую он не переступил.
Такие поэты всегда появляются, когда возникает опасность исчерпания русскости, когда она исходит в пыль под ногами. Когда пришёл Высоцкий? В 60-е, в эпоху мелочной суеты и лукавых бардовских песен. Когда пришёл Башлачёв? В 80-е, в эпоху безверия и охаивания. Вот тогда мы и услышали:
Да разве ж можно
не любить?
Вот эту бабу не любить,
когда она – такая!
Да разве ж можно
не любить,
да разве ж можно хаять?
Не говорил ему за строй –
ведь сам я не в строю.
Да строй – не строй,
ты только строй.
А не умеешь строить – пой.
А не поёшь, тогда не плюй.
Я – не герой. Ты не слепой.
Возьми страну свою.
Русскость как взлёт – вот то, что этих поэтов роднит. Поэтому мы за них обоих так держимся. Поэтому, убегая от себя и ужасаясь бескрылой жизни с её банальными культами, испытывая омерзение к идолам эстрады и телевидения, мы к песням этим всегда возвращаемся. Мы встречаемся в этих песнях с собой.
Ведь, бывает, услышишь Высоцкого, и как водой окатит. И вспомнишь, что душа есть, что с точки зрения её исконной потребности многое в твоей жизни низко и суетно.
Исход русских из русскости – вот то, что оба стремились заклясть. «Мы пришли, чтоб разбить эти латы из синего льда». Оба в равной мере противостояли прущей напролом пошлости, потому что русское избывается именно пошлостью, ничто другое её не берёт. Избытая же русскость страшна – нет пошлости пошлее, чем наша. Это всегда запредел, всегда – скольжение в бездну, да ещё с куражом.
Душу брось да растопчи.
Мы слюною плюнем.
А заместо той свечи
Кочергу засунем.
Таково свойство нашего сознания, выпавшего из веры, надежды, любви, – полное и демонстративное разложение. Мат про мать. У нас в языке мат – ход и мат – ругань – показательное совпадение. Мат – слово-убийца, призванное разить наповал. «Богу, сыну и духу – весло в колесо». Если возрождённая Россия несёт миру спасение, то опошленная несёт ему гибель.
Гребенщиков сказал, что Башлачёв, как и Высоцкий, – это «стремление описать чёртика, сидящего внутри человека». Это даже не глупость, а какой-то злонамеренный трёп – чтобы глубоко не заглядывали.
Но тот, кто вглядится, увидит, что Башлачёв – это борьба проснувшейся русской сущности со спящей.
Конечно, его удручала забившаяся в тёмный и пыльный угол национальная суть. Ему казалось: стоит найти слова, и она оживёт, раскрасит мир новым и истинным. Отсюда в его стихах это вечное «ты» как чувство собеседника – чужого человека, которого ощущаешь как близкого. Отсюда это стремление поддержать и направить того, с кем знаком пять минут, этот страх, что один опошлится, пропадёт, а жалко. «Так что ты, брат, давай! Ты пропускай, не дури!» Отсюда это его стремление каждое интервью превратить в диалог: «Давай сразу договоримся, что мы друг друга понимаем».
Он стремился к этому искомому, коллективному (всем это его стремление запомнилось). Оно должно было отозваться, проявиться, раскрыть слипшиеся побитые крылья, но всё никак не отзывалось, не подавало признаков жизни, и это погружало в глухое уныние.
Беда была в том, что рядом всё чаще оказывались пустые люди – с пустым сердцем и низостью мысли. Ему нужен был коллективный взлёт, а им – коллективная дурь. Пустые люди тяготели к пустоте и этой пустотой его навязчиво пичкали. Скажите, кем нужно быть, чтобы совать поэту, находящемуся в глубокой депрессии, «Защиту Лужина», эту холодную литературную игру с игривым намёком на то, где творец обретёт спасение?!
«Теперь обе ноги висели наружу, и надо было только отпустить то, за что он держался, – и спасён…
…и в тот миг, что Лужин разжал руки, в тот миг, что хлынул в рот стремительный ледяной воздух, он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним.
Дверь выбили. «Александр Иванович! Александр Иванович!» – заревело несколько голосов.
Но никакого Александра Ивановича не было».
Тот, кто сделался человеком, иначе мыслит. Он не принимает литературной игры. Игра ведь не пробуждает, а усыпляет. Нет в ней ничего, кроме самоутверждения игрока. И зачем тогда всё? Зачем посылается дар? Зачем творить? Вопрос, всегда волновавший Башлачёва.
«Как зачем? – оскалилось мёртвое в том страшном диалоге, который он явно вёл с ним в последние дни. – Творить, чтобы продавать. У тебя скоро концерт – заведутся деньжата. Вот для этого. Тебе дано – продавай».
Как «продавай»? Божье продавать?! Да пошли вы! От такой мысли прыгнешь в окно.
Как всё-таки тяжело выжить в мире, будучи человеком. Кажется, чем меньше ты человек, тем больше у тебя шансов.
Беда в том, что в тяжелейшие дни под руку не попалось живое. Камю не попался под руку – «Миф о Сизифе». Попался Набоков. Поэт с гитарой в руках и праздничным салютом в душе в миг усталости и надлома получил подсказку со стороны того надменного, отстранённого, ироничного, для которого всё – пустое, для которого всякое коллективное движение – тщета. И человек, уже почти достигший спасительного рубежа зрелости (рубежа, за которым душа обретает силу, обретает и шит, и меч), покончил с собой.
Его не спас рок-н-ролл, слишком разобщённый, слишком ревнивый и слишком нетрезвый, чтобы спасти вообще кого-либо. Рок-н-ролл привлекал его как берег мечты – средство личного прорыва, и искусство, позволяющее докричаться до миллионов. Он должен был ввести его в искомое, общее, идеальное. Но ввёл только в тусовку.
Известная строка «Рок-н-ролл – славное язычество» в последние дни была переделана. Он убрал слово, служившее символом веры, и вместо него написал – «свистопляс». Он общности искомой в «язычестве» своём не нашёл. Он нашёл там одно одиночество (или «единочество», как сказал бы Шевчук). И понял, видимо, что фатально один, а значит, не рок-н-ролльщик, а рок-н-роллокол.
Есть два имени в русской поэзии, стоящие на разных полюсах, максимально отдалённые друг от друга, – Башлачёв и Бродский. Это её живая и мёртвая вода.
Мне лично совестно, что в нашей культуре существует такое имя, как Бродский. В его поэзии гибкость и многообразие русского языка использованы, чтобы атаковать общее, чтобы любую коллективность выдать за стадность и утвердить человека-одиночку, живущего под одинокой звездой, которая никогда не согреет. Чтобы бесконечно конструировать эти интерьеры поэтического сна, наслаждаясь свободным полётом в мёртвом обездушевлённом пространстве. Неслучайно поэт оказался обласкан в том мире, где каждый за себя и Бог против всех.
От стихов Бродского несёт мертвечиной. Его поэзия упряма в своих нападках на смыслы, в своём назойливом стремлении заклясть русскую мечту в её движении к человеческому теплу. Для неё только холод – друг человека, только гордое одиночество наполняет душу долгожданным покоем.
У Башлачёва – всё по-другому. Он вне Родины, вне людей себя просто не мыслит.
Бродского очевидно раздражала мистическая способность русского языка излучать смыслы. Башлачёва именно это интересовало больше всего. Его друзья вспоминают, как он тасовал слова, расчленял их, переставлял буквы, восторгаясь пластами неожиданно открывшихся смыслов.
Башлачёв ушёл и остался – остался своей поэзией, истекающей верой в то, что рано или поздно мы обретём свои крылья и вознесёмся к мечте.
Эх, Ванька – встань-ка!
И тихо встанет
печаль немая,
Не видя, звёзды горят,
костры ли,
И отряхнётся, не понимая,
Не понимая, зачем зарыли.
Пройдёт вдоль речки
Да тёмным лесом,
Да тёмным лесом,
Поковыляет,
Из лесу выйдет,
И там увидит,
Как в чистом поле
Душа гуляет,
Как в лунном поле
Душа гуляет,
Как в снежном поле
Душа
гуляет…