Анна Гурина
Прозаик, сценарист. Родилась в 1986 году. Окончила ВГИК. Автор сборника повестей и рассказов «Обратная сторона игры». Лауреат международной литературной премии «Золотое перо Руси», премий «Ступень к Парнасу», «Жемчужное ожерелье», дипломант премии Левитова. Победитель литературных конкурсов: «Славянская лира», «Созвездие духовности», «Литкузница».
_________________________________________________________________________________
Шесть утра. Возле кровати с жестяным дребезжанием зазвонил старый проводной телефон. Рука потянулась к нему и долго шарила по тумбочке, не сразу найдя трубку.
– М-м-м-м?
– Привет. Не разбудил?
Лежащий в кровати вздохнул и протёр глаза.
– Чего там?
– Олег, у нас тут ЧП: Болдырев запил…
– Даже не проси. У меня выходной.
Голос на другом конце провода стал оправдываться:
– Олег, у нас линия целый день без стрелочника будет. Выручи, пожалуйста. Я… я клянусь, осенью у тебя будет новый напарник.
Лежащий в кровати усмехнулся.
– Олег, оплачу как по ночному, за базар отвечаю. Деньги лишними не бывают.
– До свидания. – Рука протянула трубку обратно к телефону.
– Погоди, у тебя у дочки день рождения скоро, купишь ей классный презент! Хрен с ним, с ночным, я тебе по двойному заплачу!
Рука замерла возле рычага, затем медленно развернулась обратно к уху.
– Ладно, выйду.
– Спасибо, братан, клянусь, я…
Но тот, кому он говорил, уже бросил трубку.
* * *
Дом стоял на холме. С его острой, поросшей дубом вершины отпахивались глазу переплетённые ромбами серебристые железнодорожные пути, вонзающиеся в пестрое от акриловых облаков небо. Реактивный самолёт оставил на голубом полотне вспухающую рыхлую дорожку, и она тающей аркой прочертилась над рельсами. Утром пути сладко блестели от позолоты солнца, а вечером вспыхивали венецианской ярью и медленно затмевались в темноте. А по ночам здесь тоскливо и глухо пели поезда. Они ползли на брюхе, устало прикрыв глаза-окна, как старые, отслужившие службу драконы, и их чёрные острые силуэты скользили по потолку и стенам дома, подсвеченные тусклым светом железнодорожного прожектора, и он наблюдал за ними потухшими от бессонницы глазами. Днём же составы весело бежали друг за другом наперегонки – успевай только переключать стрелки. Раз или два в день важно и нудно стучали грузовые составы – цистерны или платформы, гружённые лесом. Когда же поезда, наполнив шумом их дом, скрывались за холмом, превращаясь в прошлое, на него снова обрушивалась тоска.
Олег быстро написал на листке отрывного календаря записку спящей дочери: «Вызвали на стрелку, приду на обед, разогрей борщ с грибами и нарежь салат», глотнул горький кофе без сахара, оставлявший на языке вязкий, дешёвый привкус, и вышел из дома. Спустился с холма, перешёл сверкавшие от солнца артерии рельсов, от которых тянуло терпким мазутом, и зашёл в полосатую будку стрелочника.
В тесном помещении висел на стене внушительных размеров щиток с лампочками, рычагами переключения и надписями; рядом с ним, на кнопках, – расписание поездов, чёрные столбцы которого полыхали алыми пятнами – цифрами путей. Возле окна стоял стол, крытый клеёнкой, и стул с разодранным дерматином, из которого лезло поролоновое мясо. Он включил чайник и стал выкладывать из сумки на стол – аккуратно друг за другом – шесть резцов по дереву, необработанный брусок и лак. Затем сверился с расписанием и, убедившись, что у него в запасе сорок минут, заварил в жёлтую от налёта кружку чай и начал любовно стругать брусок.
Когда из-под резца, вслед за стружкой, показалась тоненькая ножка – щиток загудел. Олег перевёл стрелку и снова уткнулся в брусок. Через тридцать минут из необработанного дерева пробилась вторая тоненькая, одетая в танцевальный башмачок нога – и щиток снова загудел. И в последующие три часа он почти безостановочно переключал стрелки – поезда бежали как сумасшедшие. А потом опять сел за стол и погрузился в нежное выстругивание. Когда из бруска появились две ноги, две руки и даже намечалась головка – щиток загудел снова, и Олег перевёл последнюю дообеденную стрелку. С 10.50 до 12.15 у него был законный обед и общение с дочерью.
Он встал со стула, предвкушая, как зайдёт сейчас домой и Дашка прыгнет к нему на руки, и тапочек с розовыми ушками спадёт с ноги, а после, нацеловавшись, бросится подогревать суп. Он уже открыл дверь в золотой полдень, когда на столе зазвенел телефон.
– Привет, это снова я. Тут небольшие изменения. Через двадцать минут по второму пути спецсостав пойдёт, на третий его переведи, пожалуйста.
Ему было всё равно, что там за спецсостав, но поднялась вдруг в груди невыносимая тоска неправильно прожитого выходного дня. И эти двадцать минут, урезавших его миску борща и общения с дочерью, совсем разозлили его.
– Чё, президент едет?
– Да не, дети по спецпутёвкам.
Лучше б президент.
– Ясно.
Он с досадой бросил трубку на рычаг. Раздался мелодичный звон и щёлканье. Сколько в его жизни было таких щелканий трубки о рычаг! А потом, после очередного лопнувшего ожидания, всегда наступало невыносимое, бесцельное одиночество. И страх. За неё.
Каждый день его девятилетняя Дашка возвращалась из школы с опухшими от слёз глазами. И каждый день он чувствовал, как его душат, но не могут додушить до конца. Не проходящая тоска от бессилия. Он – работяга-стрелочник, от которого прёт мазутом и дешёвым пивом, – и мамки из коттеджного посёлка. Что бы он ни сказал – он в проигрыше. Не потому, что беден, а потому, что железнодорожник-отец, выпивающий после смены, должен был сдать глухонемого ребёнка в детдом, как только сбежала жена, а он – не сдал. Нехорошо разрушил стереотип. Посмел стать укором для женщин, чьи мужья сваливают от детей на работу при первой же возможности. Поэтому он с дочерью – вне стаи. «Наши дети её не понимают! Отдайте Дашу в спецшколу и живите спокойно». А школа для глухонемых находится в райцентре, в сорока километрах отсюда. И работы там для него нет.
Когда-нибудь, когда он скопит достаточно – по его подсчётам, ему ещё лет пять вкалывать сутки через сутки и вырезать на продажу деревянных балеринок, они уедут на море – отсюда недалеко – и купят крошечный домик в рыбацкой деревушке, где по утрам густо пахнет свежим уловом, а вечером рыбаки развешивают на перевёрнутых лодках сети; он будет удить рыбу и с окна прыгать в море, а Дашка – приезжать к нему на каникулы, модная, в туфлях на шпильках. А пока – в немногие его выходные и в часы обеда – они с дочкой отпирали калиточку в стене, отдушину, наполненную лучами солнца, отражавшимися в никелированных рельсах: Дашка мечтала стать циркачкой, и он учил её ходить по рельсам, как по канату. Ставить пятку ровно к носку. Носок. Пятка. Носок. Пятка. От рельсов до залитого огнями купола цирка было рукой подать. Мечта покроет любое расстояние.
На щитке вспыхнула лампочка. Он повернулся, чтобы переключить стрелку, но на пути к щитку заметил в окне что-то нехорошее. На секунду он замер, потому что мозг не сразу отреагировал на увиденное, а затем медленно развернулся и подошёл ближе.
По третьему пути, туда, куда через минуту он должен будет перевести стрелку, вдалеке, спиной к нему, шла по рельсе, как по канату, раскинув руки, его Дашка. Она ступала аккуратно, носком к пятке – как он учил. Олега в секунду прошиб пот, и он почувствовал себя как человек, которому попали футбольным мячом в кадык. Он дёрнул окно, но оно, не отклеенное с зимы, не поддалось. Тогда он схватил стул, разбил стекло и, высунувшись по пояс, царапаясь о зубчики стекла, заорал. Ласковый летний ветер – душистый и тёплый – дунул ему в лицо и взъерошил голубой шифон на тоненькой, преспокойно удалявшейся от него фигурке. Носок. Пятка. Носок. Пятка.
В этот момент он понял, что такое ностальгия – это когда прошлые события, которые он не считал хорошими, были просто замечательными.
В следующую секунду завизжал бесом щиток, красная лампочка вспыхивала и гасла, как в лихорадке; аккомпанементом к истерике заверещал телефон и в кадр вползла разгорячённая морда локомотива. Если он не переведёт стрелку, то состав, нашпигованный детьми, через сто пятьдесят метров выскочит на аварийный мост и грохнется в воду.
Носок. Пятка. Носок. Пятка.
У него закружилась голова и в висках заколотило от выбора, который он должен будет сделать в течение нескольких секунд. Невыносимо чётки вдруг стали детали, которых он раньше не замечал: сетка, в которую убран пучок дочкиных золотистых волос, голубой шифон платья, старенькие розовые балетки, раскинутые, как на кресте, руки. Лучи солнца сочатся сквозь пальцы, и от этого кисти кажутся алыми.
А на той стороне сотни детей. И сотни матерей. Сотни незнакомцев против его ребёнка.
Прошу тебя, доченька, обернись…
Жутко гудел щиток. Вспыхивала и гасла, как сумасшедшая, красная аварийная лампочка, орал телефон, визжал до хрипоты поезд – вселенная сместилась в ямку его ладони – в то место, каким он обычно сжимал рычаг. Вокруг разноголосицей бушевал хаос – хрипы, визг, верещание, гудение, но настоящий хаос был не там – настоящий хаос был внутри него, и он не издавал ни звука.
Неужели вот так бездарно оборвётся Дашкина жизнь? Или пустить состав под откос, но спасти дочь? Секунды, отпущенные ему, таяли: поезд подъезжал к стрелке, он видел перекошенное лицо машиниста, слышал, как надрывался телефон, как мечется красная аварийная лампочка и хрипит щиток, но не мог оторвать глаз от голубого шифона и тоненьких палочек-ножек, обутых в старенькие розовые балетки.
Носок. Пятка. Носок. Пятка.
Как сосредоточена его девочка – так, что даже не чувствует вибрацию воздуха и земли, какую всегда чувствуют глухонемые; как поглощена мечтой. Он вспомнил, как сегодня утром зашёл к ней в комнату – она спала среди вороха одеял, тощая, с выпирающими рёбрами, залитая персиковым утренним светом. И вдруг он ощутил её пальчики, замыкавшие в кольцо его шею, а чуть нагнувшись уловил в её волосах тонкий запах земляничного шампуня.
Зачем я согласился сегодня выйти?
Носок. Пятка. Носок. Пятка.
Непрерывно горела красная лампочка, орал щиток, захлёбывался телефон, прижав кулак ко рту, беззвучно кричал за стеклом кабины машинист. И тогда Олег, не думая – потому что совершить подобный выбор человек не в состоянии – резко повернулся к щитку и переключил рычаг стрелки. А после, задыхаясь, скатился по стене вниз – в бездну.
Он не видел и в то же время видел, как ромбик стрелки переключился на третий путь и поезд, оборвав крик, стрелой пронёсся мимо его будки, сминая под собой голубой шифон и белые кружевные носочки.
Дашенька, Дашенька, глазки как у пташеньки.
Какая страшная тишина.
* * *
В купе поезда, прогрохотавшего мимо полосатой будки, сидят четыре девочки. Всем не больше тринадцати. У всех яркие ногти, красные и синие чёлки, джоггеры; у самой высокой на голом плече выбиты китайские иероглифы. Все четыре очень заняты – утопают в упоительных разговорах о себе.
– …девочки, но знаете, вот сегодняшний день – у меня, реально, самый лучший. Мне бабуля новую версию Cuberpunka на планшет залила.
– О, Господи, подумаешь Cuberpunk. Вы Женю Евграфова помните?
Все дружно кивают.
– Он мне сегодня встречаться предложил. Поэтому у кого сегодня лучший день? У меня сегодня самый лучший день!
С верхней полки свешивается самая высокая – с иероглифами на голом плече.
– Да ну, хорош вам, девчонки, мы ж на море едем – целый месяц без предков! Да сегодня у всех самый лучший день.
Она, поднатужившись, дёрнула окно за никелированную ручку вниз – и в купе ворвался летний ветер, пахучий и терпкий, какой всегда бывает солнечным полднем.
– Самый лучший день проходил вчера… – запела девочка, высунув голову в окно, и ветер затрепал её волосы, хлынул горячим воздухом в широко раскрытый рот.
Остальные трое, кто – встав на колени на стол, кто – ногами на нижнюю полку, высунулись из окна и подхватили песню.
Они пели полной грудью, во весь голос, фальшиво, путая слова, пели, как поют только в молодости – когда весь мир принадлежит человеку.
Широко раскинулась перед ними блестящая, раскалённая добела от солнца, путаная, убегающая за горизонт артерия рельсов. Истово пахло травами и мазутом, а у самой обочины, там, где, пробившись сквозь шпалы, раскинулась россыпь полевых цветов, распростёрлось на рельсах что-то страшное, ещё пульсирующее, но они, поющие полной грудью, вдыхающие разгорячённый летний воздух, – ничего не заметили.