Надежда Кондакова. Книга любви. – Оренбург: Издательство «Оренбургская книга», 2018. – 328 с. – 1000 экз.
С улыбкой думаю: роботы, которые со временем потеснят нас с Земли, как ошибочную ветвь эволюции, будут скроены из нашего брата – обыкновенного человека, из «прохожего», разве что умнее коллективным умом «простых людей». А вот поэта из робота так и не выйдет, хоть набей его рифмами под завязку. В шахматы-то они уже выучились играть, потому что там математика, а перед поэтом вспыхнут и перегорят, и поэтического в этом будет – сноп разноцветных искр.
Я читаю переписку Ильи Ефимовича Репина с чудесно умным симбирским офицером и поэтом Александром Владимировичем Жиркевичем и радуюсь уму Ильи Ефимовича, которого мы почему-то с некоторой поры вынесли за скобки высокой русской художественной игры. Вот, мол, Малевич и Шагал – это да! Это свобода и победа, а Репин – сундук, забытый в амбаре или на чердаке за старомодностью. Поглядим. Жиркевич съездил в Ясную и опечалился, что Лев Николаевич не считает поэтов «дельными людьми», потому что «писать стихи – это всё равно, что плясать за плугом», и теперь бедный поэт не знает, как взять в руки перо. А Илья Ефимович утешает, что он и о своём ремесле, как и о всяком искусстве, наслушался от Толстого, что это «последнее дело, если в нём нет идей, двигающих общество вперёд», но при этом рук не опускает, потому что уверен, что «наше дело – образ. Надо дать образ, который рисуется у меня, который я написал и люблю по-своему, – и пусть меня считают потом недостойным доброго слова – мне всё равно. Я знаю, что образы переживут все премудрые измышления прогрессистов».
А рядом с перепиской читаю поэтическую книгу Надежды Кондаковой о любви (так и называется «Книга любви»). Тут бы уж Толстой и прямо засмеялся – «о любви»… Но поэтесса, хорошо знающая нынешних «прогрессистов», спокойно делает своё дело, потому что вместе с Репиным (в глаза не видев этой только что вышедшей переписки) знает, что прогресс безличен, а всякая любовь единственна. И именно в этой своей искренней единственности – всеобща. Тут в каждой странице любовь закипает и переливается через край – не удержишь. Тут уже не поэт диктует ей, а она – поэту. И читатель на минуту смущается целомудренной доверчивостью и бесстрашной открытостью поэта, как на исповеди под епитрахилью, так что и цитировать неловко, как предавать огласке тайну исповеди. Сказали тебе одному, а ты – всему свету, стыдно. Почему Пушкин, кажется, и пытался отнять у Анны Петровны Керн листок со стихотворением «Я помню чудное мгновенье», который она тотчас жадно присвоила, что вдруг увидел, что признание «обнажено» и беззащитно перед чужими глазами.
От этой открытости и искренности и выбирать для цитирования странно – всё само просится, потому что только вместе – целое. Но куда денешься… Ты ведь для того и пишешь, чтобы читатель поскорее нашёл книгу и прочитал сам.
Не знаю смертельней раны,
чем думать, что я и ты
по обе стороны встанем
последней земной черты.
Жить врозь? Так уж выпал жребий,
но врозь умирать? О нет…
А через год:
Я тебя ревную в тоске чёрной
к дочерней слезе
и чёрному дню.
Ревную к судьбе непокорной,
которую к ногам твоим уроню.
С тобой каждой минутой вместе,
в каждой кровинке твоей жива,
я знаю, что боль – это форма мести
той жизни,
где без тебя жила.
И через двадцать лет:
Господи, верни мне хоть на склоне,
выдерни из памяти незлой
наши полудетские ладони
над сердечком с острою иглой.
Время тут, как во все времена в лучшей поэзии, стоит долгое, вечное. Ведь и настоящая любовь не одевается по моде дня, а сразу живёт всегда. Читай Сафо, Петрарку, Марину – всё ты!
А там, за золотой юностью, возьмёт слово строгая жизнь, пойдут смерти близких – родителей, мужа и сына, безумие дня, теряющего рассудок, тень большой истории – всё неразрывно – личное-общее, всё в одном сердце, которое не рифмует, а так разом вместе на небе и земле видит, и «книга любви» становится «книгой печали», преображённой светом любви.
Уйдут, может быть, полёт и неудержимость, но крылья останутся и всё будут держать поэта выше короткой правды дня («моё наследство – это ангел в белом, а с ним свобода, Родина и честь»). И Муза сделается старше и мудрее и напомнит поэтессе, что она не зря Кондакова, потому что «кондак» – это краткая песнь святому или празднику. Муза встанет в храме в платочке перед образом Заступницы и, как всякая русская мать, будет просить об общей любви, без которой нет спасения ни детям, ни своему сердцу, ни стране, и молиться, молиться, «чтоб в русскую землю вернулись ожившие корни, чтоб жалость и милость вернулись не только в стихи».
Смотришь, и молодой читатель, жадно слушающий пока только «книгу любви», станет от страницы к странице расти душою и принимать жизнь более защищённым сердцем, словно поэт возьмёт на себя и его ещё грядущую боль, чтобы умягчить менее готовое страдающее сердце и саму матушку- историю удержать от торопливого суда и жёсткого деления на правых и виноватых, которым мы особенно тешимся в последние годы.
Тут тоже слышна пушкинская нота, когда поэт устами Бориса советовал наследникам не судить предшественников, «а за грехи, за тёмные деянья Спасителя смиренно умолять». Вот и Кондакова из боли и утрат слышит не юношеские максимы, а прямо будто перехватывает михайловское перо Александра Сергеича из «Бориса»:
Давайте вместе молиться будем
за ирода Сталина, за Хрущёва,
за все гоненья, за грех иудин
народа нашего – непрощённый,
чтобы в Прощёное воскресенье
всем целованием, всем прощением,
в пост уходя, ожидать спасения,
Родины-матушки воскресения…
Не скоро примется эта правда – слишком долго мы прожили в ожесточении. Но вот, слава Богу, встал уже под Изборском на поле Сшибка Крест, собравший под собою земли Сен-Женевьев-де-Буа и Пискарёвки, земли Харбина и Галлиполи, земли, помнившие Александра Невского и Александра Матросова, земли Колчака и Чапаева, земли отречения и воскрешения, потому что надо когда-то выходить в небесный путь новой милосердной истории, аустерлицкого неба и света, куда первыми от века выходят русские поэты:
…Как внучка кулака и ты, как сын троцкиста,
присядем на крыльце тихонечко, рядком,
помирим наконец огонь идеалиста
и русский задний ум (с хохляцким говорком).
Нам родина дана
одна страдать и плакать.
Как Тютчев завещал.
Как Фет приговорил.
Она внутри – орех,
она снаружи – мякоть.
И горе у неё: «Там человек сгорел».
Книга Надежды Кондаковой (надежды! надежды!) входит в высокий русский ряд служения Слову, которое было у Бога и было Бог. Её молодой утренний свет, просияв полднем, уходит в свет тихий закатный, как уходит он во всякой человеческой жизни – всегда отдельной и личной и всегда таинственно общей, народной – из вечного корня любви и печали. Нет, надо остановиться, иначе из книги не выйдешь.
…О молодость, молодость, тыщу проклятий
постыдным знамёнам!
В совет нечестивых ходила? Ходила!
Лукавым – внимала.
Скажи мне теперь, под завязку хватило
иль всё ещё мало?
Откуда полова неверья, оттуда тупая двужилость.
Обмякла полова, исчезла полуда –
порода сложилась.
О молодость, молодость, дыры латая,
я ставлю заплаты.
Но что без тебя я, моя золотая,
и что без меня ты?