Ещё в 1916 году Василий Розанов, всегда чувствовавший Николая Некрасова на психологическом, глубинно русском уровне кровно своим, близким, задавался вопросом: «Забыт Некрасов? – Забыт. Его песенки?.. Увы, они не поются более». И при этом высказывал неутешительную правду: «Объём каждого писателя, конечно, уменьшается со временем. С каждым десятилетием остаётся меньше и меньше его произведений, ещё живых, ещё нужных, ещё поэтических на новые вкусы. Поэты – ссыхаются. «Полные собрания сочинений» переходят в «избранные сочинения» и, наконец, в «немногие оставшиеся», которые читаются... Этой судьбе подлежит и Некрасов, и через 25 лет по кончине его едва четвёртая доля его стихов остаётся в живом обороте. Но не говоря о том, что ни в какое время нельзя будет историку говорить о важнейшей эпохе 60–70-х годов XIX века без упоминания и разъяснения Некрасова, и в самой сокровищнице поэзии русской некоторые его стихотворения, как «Влас», и отдельные строфы из забытых стихотворений буквально: «Пройдут веков завистливую дань» и не забудутся вовсе, не забудутся никогда. Их будет всего около десятка листочков, но они останутся, – и, следовательно, Некрасов вообще увеличил «лик в истории» русского человека, русской породы, русской национальности».
Когда русское зарубежье в 1937 году отмечало 100-летие гибели Пушкина, В. Ходасевич писал: «Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке». Осмысливая сегодня нечаянно нагрянувший юбилей Некрасова, мы не то чтобы не зададимся вопросом: «Каким именем перекликаться будем?» в уже наступившем реальном мраке, и не то чтобы не озаботимся, насколько «ссохся» творческий запас поэта, но и, пожалуй, побоимся заглянуть в историческое зеркало, опасаясь увидеть там, насколько переменился, померк «лик в истории» русского человека, русской породы, русской национальности». Тут впору говорить не о том, много ли произведений поэта сохранилось «на новые вкусы», но о самом главном, болевом: много ли вообще Некрасова осталось в русском человеке, много ли Некрасова осталось в России, в русской литературе? Не «ссохлись» ли мы сами? Можем ли мы ещё разрыдаться, читая гениальное покаяние перед святым образом матери некрасовское «Рыцарь на час»? Можем ли мы ещё расслышать эхом раскатившееся, до цветаевской поэтики плачем-голошением долетевшее: «Холодно, странничек, холодно, Холодно, родименькой, холодно!»; Волнует ли нас ещё народное правдоискательство: «Кому на Руси жить хорошо?»; дрогнет ли наше сердце, слушая потрясающий бас Шаляпина, словно гул тяжёлого колокола вещающий о раскаявшемся Кудеяре-разбойнике; отзовётся ли в нас русской удалью многоцветная словесная щедрость и свежесть озорных, а в финале мистически жутких «Коробейников», где «Катя бережно торгуется, Всё боится передать»? Поймём ли мы в наше циничное время, где всё на продажу и напоказ, стыдливость и сокровенность чувств своих предков: «Знает только ночь глубокая, / Как поладили они. /Распрямись ты, рожь высокая, / Тайну свято сохрани!..»? Не устыдимся ли перед лицом доморощенных и забугорных «клеветников России», словно бесы трепещущих при слове «патриотизм», повторить вслед за Некрасовым:
Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор!
Я твой. Пусть ропот укоризны
За мною по пятам бежал,
Не небесам чужой отчизны –
Я песни родине слагал!..
Этот неудобный для нашего беспамятного, внекультурного времени юбилей, эта сложная судьба требуют честного разговора, потому что тут стоит сугубо русский вопрос. Не случайно двухсотлетие со дня рождения Некрасова с разницей в месяц совпало с двухсотлетием его фактического двойника в литературе –Достоевского.
Люди одного поколения, взращённые общей исторической эпохой. У обоих одинаковая страсть к игре, та же страстная натура и та же болезненность, рано оборвавшая их жизнь, а с другой стороны – те же терзания от собственных пороков, то же «преступной совести мученье», та же до содроганий мучительная любовь к России, сострадание «униженным и оскорблённым», та же извечная метафизика сердца, русская Голгофа – быть в «стане погибающих за великое дело любви!..», то есть за человека, за страдающую родину. В этом смысле Некрасов со всей его ухабистой судьбой, биографией, с его вечными метаниями между нравственным самообличительным «преступлением и наказанием», со всем тем, за что враги и друзья ставили его к позорному столбу, – словно сошёл со страниц романов Достоевского…
В Некрасове было по меньшей мере два человека, и оба на виду, оба публичных, грешный и кающийся, и каждый из них словно нарочно кричащий: вот он я!.. Вот он я – из нищеты юности и неизвестности поднявшийся: поэт и «промышленник», как назовёт его В. Розанов, игрок, выигрывающий и проигрывающий десятки тысяч, собирающий вокруг себя в собственных либеральных журналах интеллектуальный цвет своего времени, лучшие умы и перья, в том числе и Достоевскому открывающий дорогу в литературу…
Есенину, в котором было с лихвой некрасовского как в деловых качествах, так и в лирической, песенной, народной поэтике, в стихах о матери, – для публичного самоутверждения пришлось не только покорить литературный Петербург, но и надеть пиджак английский, лайковые перчатки, дорогой котелок и прокатиться от Берлина до Америки с самой знаменитой американкой Айседорой Дункан, которую он в духе некрасовских героев по-мужицки называл Дунькой!..
З. Гиппиус, разгадывая «загадку Некрасова», замечает, что поэту сверх других «был послан… ещё один редкий и страшный человеческий дар… Этот дар – Совесть…», и продолжает: «Совесть, – всё она же! – вырастая, переплеснулась через личное, пропитала его любовь к земле, к России, к матери и, в мучительные минуты «вдохновенья», сделала его творцом неподражаемых стонов о родине». (Тот же вопрос: можем ли мы сегодня принять на себя, понести, словно крест, подобный некрасовский «редкий и страшный человеческий дар – Совесть» в творчестве, в жизни?) И ещё: «Некрасов никогда ни перед кем и ни в чём не оправдывался: он только просил прощенья. Родине, друзьям, врагам, любимой женщине он говорил «прости!» – пишет Гиппиус.
Так, в «Калине красной» Василий Шукшин, писатель от одного корня и нерва с Некрасовым, на могильном холмике у светлой церкви, словно на могиле всех наших матерей, разрывая сердце за всех нас, грешных, пропащих, в образе своего героя Егора Прокудина, в страшном рыдании просит прощения: «Тварь я последняя, тварь, тварь подколодная, не могу так жить, не могу больше, Господи, прости меня, Господи, если можешь, не могу больше муку эту терпеть… Ведь это же мать моя!..»
Словно слыша плач больной Совести, Некрасов буквально на смертном одре пишет удивительную и непостижимую во всей мировой поэзии колыбельную «Баюшки-баю», которую поёт над умирающим сыном всепрощающая мать:
…Не бойся горького забвенья:
Уж я держу в руке моей
Венец любви, венец прощенья,
Дар кроткой родины твоей...
Он всё хочет объясниться, выговориться, как герои Достоевского, именно на исповедальные, сокровенные темы, которых другой постеснялся бы, а он, словно юродивый, всё бьёт себя, и чем больнее, тем как будто легче ему…
Его обвиняли в прозаизме, Белинский скажет про него: «Какой талант у этого человека, и какой топор его талант», Тургенев, в пылу идейных разногласий, бросит раздражённо, что «поэзия даже и не ночевала в стихах Некрасова», что его забудут скорее, чем Полонского… Да Некрасов и сам на себя наговаривал: «Нет в тебе поэзии свободной, Мой суровый, неуклюжий стих!», называя свою музу «музою мести и печали»... При этом он до конца честен, он признаёт, сколь тяжело ему нести свой крест: «Мне самому, как скрип тюремной двери, Противны стоны сердца моего», и ещё: «Злобою сердце питаться устало – Много в ней правды, да радости мало».
Но при чём тут «неуклюжий стих»? Некрасов уникальный мастер стиха, в совершенстве владеющий формой, он бесконечно изобретателен в сюжете, он полифоничен, он, пожалуй, самый музыкальный русский поэт, песенность его подтверждена любовью поющего народа… Вопреки раздражённому мнению Тургенева, наоборот, так или иначе практически вся последующая русская поэзия «ночевала» на стихах Некрасова, переклички с его поэзией, иногда прямые, можно найти у многих поэтов, даже такие привередливые критики, как Зинаида Гиппиус, признавали, что Некрасов «не только большой поэт, но даже настоящий поэт-лирик», называя его стихотворение «В столицах шум, гремят витии» магическим.
Его лирика порой не уступает лучшим стихам Лермонтова:
Глаза блистают, локон вьётся,
Ты говоришь: «Будь веселей!»
И звонкий смех твой отдаётся
Больнее слёз в душе моей...
Некрасов создаёт простые стихи, которые сияют в вечности, как лампада перед иконой:
Великое чувство! Его до конца
Мы живо в душе сохраняем, –
Мы любим сестру, и жену, и отца,
Но в муках мы мать вспоминаем!
Кто ещё в русской поэзии владеет такими чудесными красками, создающими почти евангельскую картину:
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облачённого в светлую ризу.
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересёк всю равнину.
Он необыкновенно проницателен в знании человеческого сердца:
…Живи,
Покуда кровь играет в жилах,
А станешь стариться, нарви
Цветов, растущих на могилах,
И ими сердце обнови...
Создаваемые Некрасовым портреты поражают глубиной психологизма:
Отрадно видеть, что находит
Порой хандра и на глупца,
Что иногда в морщины сводит
Черты и пошлого лица
Бес благородный скуки тайной…
Даже гоголевские портреты его героев кажутся слишком фантастическими по сравнению с острым реализмом некрасовской сатиры, которая потом отзовётся в стихах Саши Чёрного, Дона Аминадо, Петра Потёмкина…
Генерал Фёдор Карлыч фон Штубе,
Десятипудовой генерал,
Скушал четверть телятины в клубе,
Крикнул: «Пас!» – и со стула не встал!..
Из того же ряда фееричное стихотворение «Филантроп»:
Вёрст на тысячу в окружности
Повестят свой добрый нрав,
А осудят по наружности:
Неказист – так и неправ!
Пишут, как бы свет весь заново
К общей пользе изменить,
А голодного от пьяного
Не умеют отличить...
Тут, около этого сюжета, и оба Успенских – Глеб и Николай… И грядущие «чудики» Шукшина.
Виртуозно некрасовское описание Петербурга, стоящее в одном великом ряду (а порой и выше!) с Петербургом Пушкина, Гоголя, позднее отозвавшееся в петербургских стихах Блока, Заболоцкого…
В серебре лошадиные гривы,
Шапки, бороды, брови людей,
И, как бабочек крылья, красивы
Ореолы вокруг фонарей!..
Или:
Чу! из крепости грянули пушки!
Наводненье столице грозит...
Кто-то умер: на красной подушке
Первой степени Анна лежит.
Вот как будто перевёрнутый абсурдистский город из «Столбцов» Заболоцкого:
Вся команда на борзых конях
Через Невский проспект прокатилась
И на окнах аптек, в разноцветных шарах
Вверх ногами на миг отразилась....
Отзовутся в «Столбцах» и беспощадные портреты некрасовских «юбиляров и триумфаторов»:
Встаёт известный агроном,
Член общества – Коленов
(Докладчик пасмурен лицом,
Печальны лица членов).
А рядом совершенно блоковская поэтика:
Вспомним – Бозио. Чванный Петрополь
Не жалел ничего для неё.
Но напрасно ты кутала в соболь
Соловьиное горло своё…
У абсолютно городского Блока видим сильное некрасовское влияние, психологическую близость с его надрывом, с его любовной лирикой. Без гениальной поэмы «Кому на Руси жить хорошо» не было бы и поэмы «Двенадцать», оттуда не только многоголосие, смена ритмов, фольклорное видение русского мироустройства. Сказать более, эти семь некрасовских мужиков, «Из смежных деревень: Заплатова, Дыряева, Разутова, Знобишина, Горелова, Неелова – Неурожайка тож…», что «Сошлися – и заспорили: Кому живётся весело, / Вольготно на Руси?» – это те самые из «12» Блока, что через полвека с небольшим, попав из деревни в город, пополнив свои ряды такими же, как они, искателями весёлой вольготной жизни, запоют новые пролетарские частушки, приговаривая:
Пальнём-ка пулей в Святую Русь –
В кондову´ю,
В избяну´ю,
В толстозадую!
Там и Катя будет, но не та, что «бережно торгуется, всё боится передать», а будет «Катя, моя Катя, Толстоморденькая», у которой на шее «Шрам не зажил от ножа», а под грудью «Та царапина свежа!..»
Мы почти не знаем Некрасова – автора замечательных стихотворений о Крымской войне. Так, тютчевской мощью дышит его стихотворение «14 июня 1854 года», звучащее сегодня пророчески современно:
Великих зрелищ, мировых судеб
Поставлены мы зрителями ныне:
Исконные, кровавые враги,
Соединясь, идут против России;
Пожар войны полмира обхватил,
И заревом зловещим осветились
Деяния держав миролюбивых...
Даже лучшие военные стихи Гумилёва не достигают столь жёсткого и зримого некрасовского реализма:
Свершилось! Мёртвые отпеты,
Живые прекратили плач,
Окровавленные ланцеты
Отчистил утомлённый врач.
Военный поп, сложив ладони,
Творит молитву небесам.
И севастопольские кони
Пасутся мирно... Слава вам!
Современность в том, что как будто ничего не изменилось с тех пор и по-прежнему над Россией:
Кровожадные птицы слетаются,
Ядовитые гады сползаются...
И всё так же:
Нас, что ни ночь, разоряют станицы
Всякой пролётной прожорливой птицы…
Потому и спрашиваем: так сколько же в нас, в России, осталось Некрасова, едва ли не заклинавшего:
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ...
Достаточно нажать любую кнопку нашего телевидения, радио, чтобы узнать ответ на это некрасовское заклинание…
Вид с веранды музея-усадьбы в селе Карабиха, где жил поэт Николай Алексеевич Некрасов